Наш бригадир — приодевшийся в новый костюм, тщательно причесанный — выглядел необычайно торжественно. Он нервно поглаживал гладко выбритый подбородок и вопросительно глядел на меня и Володю. Мы же молчали — думали. Митяйка по безудержной горячности не выдержал томительной перемолчки и, решительно сверкнув глазами, выпалил:
— Завтра! И непременно — на Корольки! Ее там теперь — лопатой греби…
Но Иван, словно и не слышал слов брата, продолжал все так же выжидательно смотреть на нас.
Меня задерживали гранки журнала и незаконченная передовица (заготовка на следующий номер, чтоб с легким сердцем пойти в месячный отпуск), Володю — ремонт прокурорского охотничьего ружья. И как нам ни хотелось бросить все и окунуться в сладостную горячку сборов — мы молча продолжали обдумывать день выезда.
Бригадир, отлично понимающий нас, не торопил с ответом.
— Да что же это за казнь египетская: один молчит, другой — ни слова! О чем тут думать? Завтра, и только на Корольки. Там она теперь шапку с головы будет сбивать, — чуть не плача, вновь взорвался Митяйка.
Иван круто повернулся к нему и, презрительно сощурив глаза, оборвал братца:
— Тебе вынь да положь — тогда и хорош — завтра. А ты забыл, что у Николаича неотложные научно-культурные, а у Володьки слесарные — дела могут быть. Да и у нас целый чан овчин не выквашен.
А потом завтра на эти излюбленные твоя Корольки вся братва и пешки, и на лодках в первую голову кинется. Нет, о Корольках рассудительной речи быть не может! Я предлагаю под Красный яр.
— Еще лучше! К дьяволу овчины! И непременно, непременно завтра! — заспешил Митяйка.
Но Иван, не слушая его, продолжил:
— Я думаю, что денька через четыре, в пятницу, и мы, и Николаич, да и Володьша — подуправимся, а за это время пешаки шуганут с корольковских стариц утку, так что вся она сдвинется на недоступные красноярские гольцы — на дневки. К пятнице и луна в колесо вызреет. Ночами же крякве фактично плыть да быть — на просянищах…
План бригадира устраивал и меня, и Володю.
— Гут, Иван Поликарпович! — сказал я.
— Да еще какой гутище! За это время я и с прокурорским ружьем покончу! — просиял медлительный на слова Владимир Максимович.
— А теперь до дому, до хаты… — надевая шапку, двинулся было к порогу Иван, но из другой комнаты с подносом и стаканами чая вышла моя жена и пригласила:
— Чаек пить пожалуйте, товарищи-охотники!..
— Спасибочка, Анастасия Ивановна, до чая ли тут, когда на охоту спешить надо. Кто как, а я быстрым зверем-барсуком побегу в мастерскую. За ночь-то я денек-другой выгадаю: ждать до пятницы — слюной изойдешь…
И вновь братца-торопыгу остановил бригадир:
— Тебя и хлебом не корми — только на охоту возьми. Ни в какую мастерскую ты не пойдешь — ключ у меня. А за чайком мы об деле преспокойно, преблагородно поговорим…
— Правильно, Ваньша, чайку попить, да об охоте поговорить — почти что на охоте побыть, — с готовностью присоединился к другу большой любитель чая слесарь Володя.
Про моего коня Костю и сеттера-лаверака Кадо усть-каменогорские охотники с завистью говорили: «Собаку да лошадь деньгами не укупишь — их посылает счастье».
Гнедой, рослый (полумесок калмыка с дончаком), ширококрупый Костя, купленный двухлетком-дикарем на первый учительский заработок у выкрещенного богатея-калмыка Кости, выезженный мною, шел на свист, как собака, не боялся выстрела, сноровисто мастеря, достигал преследуемого по пороше волка. Обычно раньше меня он обнаруживал звериную сакму и неуправляемый скакал по ней. Не раз Костя спасал меня от неминуемой смерти.
Сеттер-лаверак Кадо, с белоснежной, тронутой иссиня-черными крапинами, шелковистой и длинной псовиною, происходил от собак, украденных во время первой мировой войны прапорщиком Васькой Тропиным из питомника польских князей Вишневецких. Прапорщик с разбитыми бандами анненковцев бежал в Китай, бросив двух щенков на руки престарелой матери. От них устькаменогорцы и повели невиданную до этого в нашем захолустье породу лавераков.
Лучшей легавой собаки по чутью, по страсти, по врожденной деликатности я не знал.
Молодость, любимое дело (а созданию первого советского охотничьего журнала я отдавался целиком), добрая жена, верные товарищи, как мне казалось тогда, составляли «золотую пору» моей жизни. «У каждого человека, — думал я, — наступает счастливая пора, когда и жизнь, и каждое его дело катится как по маслу».
И охотничий конь, и собака всегда заранее угадывали о моих сборах на охоту. И каждый по-своему выражал нетерпение перед выездом.
Вот и теперь, запряженный в долгушу Костя, в красивом волнении, изогнув шею, рубил копытом землю. Выворачивая темно-фиолетовый глаз, косил им на нас, когда я и жена укладывали на линейку охотничьи вещи.
Ошалело лаявший Кадо то бросался к коню и вылизывал ему морду, то вскакивал на долгушу и, полежав на ней, спрыгнув, бросался к воротам, пытаясь зубами открыть их. Не справившись, он кидал лапы ко мне на грудь, нервно трепеща, смотрел мне в глаза и отрывисто взлаивал.