Борделем управляла великанша-шведка с волосами цвета одуванчика, что живым ковром спускались ей на колени. Подвернутые рукава платья она закрепила подвязками, и руки были голыми. На шее у шведки на кожаном шнурке болталась деревянная куколка с плоским лицом. Увидев, что я смотрю на нее, хозяйка силой пригнула мою голову и дала мне понюхать куколку. Та пахла мускусом и незнакомыми цветами.
— С Мартиники, как бонапартова Жозефина.
Я улыбнулся и сказал:
— Vive notre dame de victoires[3].
Но великанша засмеялась и сказала, что Бонапарт не сдержит своего слова: Жозефину никогда не коронуют в Вестминстере. Повар грубо велел ей помалкивать, однако шведка не испугалась. Она провела нас в холодный каменный каземат с койками и длинным столом, уставленным кувшинами с красным вином. Я ожидал увидеть красный плюш, о котором рассказывал кюре, описывая эти места скоротечных наслаждений, но тут не было ничего мягкого. Ничего, что могло бы отвлечь нас от дела. Женщины оказались старше, чем я думал, и ничем не напоминали картинки в книге кюре, посвященной смертным грехам. Не похожи ни на змей, ни на Еву с грудями, как яблоки; пухлые и безропотные, а волосы поспешно взбиты или распущены по плечам. Мои товарищи загорланили, засвистели, стали лить вино себе в глотки прямо из кувшинов. Я хотел выпить воды, но не знал, как попросить.
Повар приступил в делу первым — шлепнул одну тетку по заду и что-то сказал про ее корсет. На нем по-прежнему были заляпанные жиром сапоги. Другие тоже разошлись, подобрав себе парочки, а я остался наедине с терпеливой чернозубой женщиной; на одном пальце у нее был десяток колец.
— Я в армии недавно, — сказал я, надеясь, что она поймет: я не знаю, как себя вести.
Женщина ущипнула меня за щеку.
— Все так говорят. Думают, в первый раз так выйдет дешевле. Но это работенка та еще — как учить играть в бильярд без кия. — Она перевела взгляд на повара: тот на корточках пристроился на тюфяке и попытался вытащить свой хрен из штанов. Женщина стояла перед поваром на коленях, сложив руки на груди. Вдруг он закатил ей оплеуху, и шлепок заставил всех умолкнуть.
— Ну ты, сучка, помоги же мне! Сунь туда руку! Или ты боишься миног?
Женщина скривилась. Ее щека побагровела, хотя кожа была грубой. Она ничего не ответила, только сунула руку ему в штаны и вынула оттуда член, как хорька за шкирку.
— В рот.
Я тут же подумал об овсянке.
— Хороший у тебя друг, — сказала моя женщина.
Мне хотелось подойти к повару, сунуть мордой в одеяло и держать, пока не задохнется. Но он кончил, громко зарычал и рухнул на спину. Его женщина встала, демонстративно сплюнула в лохань на полу, затем прополоскала рот вином и сплюнула снова. Проделала она все это громко, повар услышал и спросил, как она смеет выплевывать его семя во французские сточные канавы.
— А что еще с ним делать?
Повар ринулся к ней, но опустить кулак не успел. Моя женщина шагнула вперед и огрела его по затылку кувшином для вина. Потом приобняла подругу и коснулась губами ее лба.
Со мной она ни за что так не сделает.
Предводителя мы несли домой, поочередно меняясь вчетвером, — на плечах, как гроб, лицом вниз, на случай, если его вырвет. Утром он хвалился перед офицерами, что засунул сучке в рот весь член целиком и от этого щеки у нее надулись, как у крысы.
— А что у тебя с головой?
— Упал на обратном пути, — сказал повар, посмотрев на меня.
Он ходил к шлюхам почти каждый вечер, но я больше никогда его не сопровождал. Не общался ни с кем, кроме Домино и Патрика, священника-расстриги с орлиным глазом. Все время учился фаршировать кур и готовить их на медленном огне. И ждал Бонапарта.
Наконец он прибыл. Это случилось в жаркое утро, когда отступившее море оставило соленые лужи между камнями пристани. Прибыл вместе с генералами Мюратом и Бернадотом. С новым адмиралом флота. С женой, изящество которой заставляло даже последнего мужлана драить сапоги до зеркального блеска. Но я видел только его. Наставник мой — священник, поддержавший Революцию, — много лет твердил, что Бонапарт, возможно, — Сын Божий, вновь сошедший на землю. Вместо истории и географии я изучал его сражения и кампании. Вместе с кюре склонялся над старой, невозможно протертой на сгибах картой мира, разглядывая те места, в которых он бывал, и следя за медленно расползавшимися границами Франции. Портрет Бонапарта висел у кюре рядом с иконой Пресвятой Девы, и я рос, глядя на то и другое, тайком от матери — та оставалась монархисткой и по-прежнему молилась за упокой души Марии-Антуанетты.