Наибольшее внимание Лосев уделял Вл. Соловьеву; многие другие философские и литературные фигуры второй половины XIX века виделись ему преимущественно как соловьевское «окружение». Такой интерес к Соловьеву понятен. Во-первых, с точки зрения академической школы, которую прошел Лосев, Соловьев наиболее фундаментальный русский философ, создатель собственной философской концепции, идеи «духовной телесности». Во-вторых, Соловьев – поэт и мистик, то есть носитель живого творческого опыта. В-третьих, он близок Лосеву своим пророческим даром, богоборчеством, предчувствием апокалипсических катастроф, которые пережило лосевское поколение. Лосева безусловно волнует и привлекает то, что «Соловьев весь без остатка сгорел в огне и ужасе своих апокалипсических предчувствий», его философия и жизнь теснейшим образом связаны, его образ – целостный, и именно созданию этого целостного образа посвящает Лосев свои позднейшие работы о Соловьеве.
Но если статья 1918 года написана, во многом, учеником Соловьева, раскрывающимся и ищущим свою «самость» философом, то позднейшие работы о Соловьеве написаны, как мне кажется не без грусти, блестящим интерпретатором, оценившим жизненный подвиг состоявшегося философа. Это – ностальгия по реальному свободному мышлению, изучение более счастливого, но
«Вл. Соловьев – это, в основном, светлая, здоровая, энергичная, глубоко верующая в конечное торжество общечеловеческого и всечеловеческого идеала натура… И тем не менее… [он] пришел невольно для себя к той философской позиции, которая уже была лишена у него жизнерадостных оценок современности и которая чем дальше, тем больше стала отличаться чертами тревоги, беспокойства, неуверенности и даже трагических ожиданий».
Эти черты, которые действительно свойственны позднему Соловьеву, к счастью, никогда не допустят превращения образа философа в националистическую
Анализируя тему Востока и Запада у раннего Соловьева, Лосев отмечает их противостояние, «с чем тоже можно встретиться в больших трактатах Соловьева и что тоже осталось у него навсегда, впрочем, как можно заметить, совсем не в славянофильском духе». Постоянным стремлением восточных религий, по мнению Соловьева, было «заставить человека отвлечься от всей множественности, от всех форм и таким образом от всего бытия». Западная же тенденция, наоборот, в том, чтобы «пожертвовать абсолютным и субстанциональным единством множественности форм и индивидуальных характеров». Соловьев ищет синтеза во вселенской религии, которая «призвана соединить эти две тенденции в их истине». Программа Соловьева, как показывает Лосев, оказалась утопической, но самое выявление противопоставления по-прежнему необходимо для понимания сущности конфликта. Поиски путей его преодоления стали бы важной вехой в формировании нового, постутопического способа мышления.
Лосев умер в тот момент, когда началось изживание тоталитаризма в нашем обществе. Умудренный страшным опытом, он не спешил поверить в чудеса обновления. Незадолго перед его кончиной я как-то зашел к нему, в его староарбатский дом, поздно вечером. Пили чай. Конечно же, мы были с ним, повторяю, люди из разных миров, но нас несколько сблизила та беседа, которая вышла в «Вопросах литературы». Не забуду, как после ее опубликования он неожиданно обнял меня, поцеловал и объявил: «А мы с тобой мужики хитрые…» За чаем я сказал:
– Все-таки как хотите, Алексей Федорович, а что-то меняется.
Он слегка склонил голову набок и скептически полуулыбнулся.
У него было такое выражение, словно он сейчас сразу устанет – и тогда все. Устанет от человеческой глупости, необоснованных надежд, устанет и обособится, уйдет в себя. Нужно было спешить, пока он не «ушел». Мне ничего не хотелось, кроме как его обрадовать: