Тристессу решили судить за то, что она сеяла бесплодие, и нашли подходящее помещение – галерею, где она хранила свои скульптуры. На этаже – много ниже смотровой площадки, ниже Чертогов Бессмертных – громоздились апокалиптические полубестии, которых Тристесса создала из жидкого стекла, выливая его в бассейн; самые крупные и самые цветисто растекающиеся из ее плодовидных объектов искусства. Она стояла среди них как пастушка, не выказывая страха, без дурного предчувствия.
Девушки обнаружили в подвале склад со свечами и повтыкали их, используя свечное сало, в поверхности стеклянного зоопарка, так что крохотные огоньки отражались повсеместно в глянцевых плоскостях, коих в комнате было с избытком, создавая трогательную экспозицию яркого блеска в противовес той ночи, что облизывала здание снаружи. Сладкий, похотливый запах смешивался с едким амбре, исходившим от немытых женщин и усилившимся от жара свечей.
Когда комната наполнилась светом, жены Зиро, скрывая предвкушение, взобрались на стеклянных уродцев либо расселись на полу, я же подобралась как можно ближе к главной героине сегодняшней ночи, которая лежала на полу с завязанными шелковым шарфом за спиной руками. Лицо Тристессы осталось абсолютно невозмутимым: хотя время от времени, словно чувства ненадолго возвращались к ней, она всхлипывала, приветствуя боль или подчиняясь ей. Меня душили любовь и жалость.
Зиро щелкнул в воздухе хлыстом, и по телу Тристессы гигантской волной прошла нервная дрожь; услышав удар хлыста, она медленно развернулась, взглянула на Зиро и его орудие и лишь потом театрально содрогнулась. Она мастерски контролировала свои переживания и реагировала чрезвычайно эстетично. Девушки заливисто расхохотались, однако Зиро их приструнил, показав, что может направить хлыст и на них. Единственный глаз безумца сверкал от удовольствия. Подобно слону в посудной лавке, он пришел, чтобы все сломать. Поставив ногу в ботинке на шею Тристессе, этот любитель свиней ржал и яростно размахивал над головой хлыстом, а она лежала, недвижно, трагически, ведь актрисой она была великой.
– Я – карающий фаллический огонь, – сообщил ей Зиро. – Я пришел, чтобы излечить тебя от стерильности, ты, лесба до мозга костей, ты, банка с бесплодием.
С этими словами он сорвал шифоновый халат, обнажив прозрачный как вода стан, впалую, до ямок, грудь и просвечивающие костяшки, как у деревянных счет, ребер. Девушки веселились, а Тристесса мучилась и стенала. Под одеждой у нее ничего не было, кроме стрингов, облепленных, как и глаза, пайетками. Зиро принялся колотить актрису рукояткой хлыста; она откатилась, пытаясь увернуться от ударов, но руки и бока все равно покрывались узорами из ужасных красных отметин. Поколотив ее достаточно и снова вызвав слезы, он вытащил из голенища нож, пригвоздил Тристессу к месту, упершись ногой в живот, и одним взмахом кинжала разрезал стринги.
А потом, в изумлении отпрянув, столкнул с хромированного постамента большое изделие из стекла; оно упало на пол и вдребезги расколотилось. Девушки дружно и громко выдохнули – огоньки свечей задрожали, – и приподнялись, чтобы получше уловить происходящее. Я невольно подалась вперед, но тут же попятилась, прикрыв глаза, так как не могла поверить в то, что увидела. В то, что обнажили пайеточные лоскутки.
Как бы сейчас рассмеялась Матерь!
Из-под остатков наряда выпрыгнул крепкий, красно-фиолетовый отличительный признак маскулинности, таинственная суть печали Тристессы, источник ее загадочности и стыда.
Вопль Тристессы эхом разнесло по стеклянной галерее, тело выгнулось, словно пытаясь спрятать член между бедер; Матерь посчитала бы, что он сумел стать женщиной, потому что возненавидел свою самую женскую часть – вот это, инструмент посредничества между ним самим и второй его сущностью.
Зиро изумленно застыл.
– Дееерьмооооо! – протянул он, а потом заржал.
Девушки словно по сигналу рассмеялись и, соскользнув со стеклянных изваяний, столпились вокруг связанного несчастного, то ли женщины, то ли мужчины. Эмелина вытянула руку и потрогала органы, что были строжайшим секретом в мире, а Крошка в насмешку приложилась губами ко рту Тристессы, зиявшему открытой раной. Некоторые девушки предпочли излюбленные формы надругательства, приспустили штаны и от души помочились на пол, а другие, сорвав с себя всю одежду, стали похабно отплясывать, с презрением демонстрируя лохматую промежность и издевательски повиливая кормой. Шум, гам и жесты вполне соответствовали публичному дому.
В этом бедламе на меня никто не обращал внимания, и, прокравшись к пленнику, я поцеловала несчастные босые ноги с изящными лодыжками и балетным подъемом. Я не могла думать о нем как о мужчине; в голове царил полный сумбур – такой же полный, как и образцово-показательный сумбур этой горделивой, одинокой героини; сейчас она проходила невиданное испытание, борясь с ключевым компонентом своего существа – тайной маскулинностью, – от которого таким широким жестом отреклась, поскольку не смогла его принять.