Следующий урок. В этом доме его всегда кормили обедом, таков был уговор. Здесь было двое маленьких детей, мальчику восемь лет, девочке шесть. Тут же сидела молодая мать и няня.
Мишель был ласков с учеником. Девочка — еще не ученица.
— Дважды два?
— Четыре.
— Дважды три?
— Пять.
Малышка-девочка так и дернулась.
— Шесть!
Мишель погладил ее по головке.
— Умница. Женщинам доступна вся полнота истины!
Молодая мать растрогано заалела.
— Вы очень добры к моей младшенькой. Пожалуйте обедать.
… Да, теперь он был не один. Станкевич свел его со своим кружком.
На Белинского Мишель произвел поначалу неприятное впечатление. Громогласная непосредственность офицера-аристократа решительно не понравилась застенчивому, краснеющему от пустяков Виссариону, борцовская страстность которого обнаруживала себя исключительно в его статьях. Но кипение жизни в этом "офицеришке", беспокойный дух, живое стремление к истине пленили его, как и Станкевича.
— Совсем пустой малый в своей внешней жизни, этот человек — высокая душа, олицетворенная сила в своей жизни внутренней, — с удивлением насторожился Белинский.
На первых порах Станкевич засадил Мишеля за "Критику чистого разума" Канта.
— Его надобно читать, ничего не пропуская, возвращаясь к непонятым местам. Я сам не очень тверд в Канте.
Мишель с воодушевлением принялся грызть гранит науки. Однако " сумрачный немецкий гений" отбивал все его приступы. Даже Станкевичу он не дался с первой попытки, поскольку требовал знания в подлинниках всех его предшественников и сложнейшего понятийного словаря, которого негде было достать. В немецкой философии они, можно сказать, шли по целине, были первопроходцами, ведомые жаждой всепонимания, когда кажется, что вот-вот и ты сможет объяснить смысл и жестокости жизни, еще чуть-чуть и ты окажешься в мире уверенности и блаженства, в мире истины.
— Что, Мишель, как идут дела твои с Кантом? Кто кого одолел? — любопытствовали друзья.
— Я боюсь трудности до ее наступления, — отшучивался он, — а когда она приходит, я с ней сражаюсь. Кстати, Николай, зачем Канту нужны суждения синтетические и аналитические? Первые называет он "расширяющими", вторые" поясняющими"?
Николай мягко прищуривался.
— Этим он отрицает учение Лейбница о возможности аналитически вывести всеохватывающую систему знаний из первичных априорных понятий, равно как утверждает, что подобная система может строиться лишь синтетически, то есть с обязательным включением эмпирического материала, органически соединяемого при этом с априорными элементами.
Мишель обалдело мотал курчавой головой.
— Ничего, ничего, идем вперед, — вновь приступался он, заглядывая в свой конспект, — "Пространство есть ничто, как только мы отбрасываем условия возможности всякого опыта и принимаем его за нечто, лежащее в основе вещей-в-себе. Время, если отвлечься от субъективных условий чувственного созерцания, ровно ничего не означает и не может быть причислено к предметам самим по себе». Как тебе такие суждения?
Николай кивнул головой.
— Пространство и время эмпирически реальны, имея значимость для всех предметов, которые когда-либо могут быть даны нашим чувствам. Это лишь явления. Как видишь, законы природы, по Канту, подчинены высшим основополаганиям рассудка.
— Тогда он противоречит сам себе. "Чувственность и интеллект есть два основных ствола человеческого сознания, которые вырастают, быть может, из одного общего, но неизвестного нам корня."
— Не вижу противоречия. Есть неизвестность, оправданная состоянием науки на данный момент.
Горячий Verioso, всегда готовый схватиться за новое, откуда бы оно ни исходило, нервно вслушивался в их разговоры. Он привык жить чувствами, гениальным художественным чутьем, но область чистой мысли, где парил Станкевич, была ему неведома, а сам он, "недалекий в языках и науках", по его убеждению, стеснялся задалживать друга руководством своим развитием.
Нелегко, ох, непросто!.
Что ни говори, а скудное провинциальное детство, неряшливое воспитание, глубокая болезненность никак не способствуют внутренней свободе человека. Мучительно биться за нее в одиночку, варясь в котлах ревности, зависти, самоуничижения, в тысячах темных страстей, и терпеть язвы тайных поражений, и вкушать плоды редких одолений, ступенька за ступенькой выпрастывая себя из-под гнета духовного рабства. В этом была часть его
Другое дело Мишель. Он несся вперед, словно конь, закусивший удила, уверенный, что все духовные сокровища мира доступны его мысли, схватывал на лету самые абстрактные построения, которые в тот же миг обогащал собственными, невесть откуда блеснувшими идеями. И немедля делал их достоянием всех окружающих. Толковал в салонах, писал диссертации в Премухино, развивал перед сестрами Беер.
Белинский был заворожен его способностями проникаться и передавать чужое учение, едва коснувшись его. Станкевич улыбался, Мишель посмеивался.
Вскоре Станкевич протянул новичку книгу полегче.
— Это Фихте.
Мишель погрузился в учение Фихте, воинствующего религиозно-научного подвижника Германии. Его одежды оказались более впору.