Читаем Страсти Израиля полностью

Согласно Горенштейну, патология еврейской национальной истории таится в постоянном подобострастии, заискивании и пресмыкательстве еврея перед другими, в размене собственного достоинства на редкую милость к себе других. В этом предтечей Горенштейна являются Жаботинский и забытый писатель Андрей Соболь, покончивший с собой в 1926 году и коривший евреев за их радость по поводу любого проявления юдофильства со стороны «прогрессивной» российской интеллигенции. Вослед Жаботинскому и Соболю Горенштейн настаивает на еврейской самодостаточности, независимости от других и отказе извиняться за свои предполагаемые грехи. Как ни парадоксально, в этой патологии — ущербность и «мирного процесса», и советского еврейства. И ее, как герою «Шампанского с желчью» Ю., следует вырвать и изжить из себя, осознав, что евреи «участвуют в фараоновом угнетении» себя самих.

<p>4</p>

Зажмурь глаза и отдайся Чехову, как музыке.

Он научит тебя желать.

Владимир Жаботинский

Чехов, как и другие великие создания человеческого

рода, есть явление независимое от нашего сознания,

подобно морю или луне.

Фридрих Горенштейн

За Горенштейном-полемистом таится проницательный читатель, и потому в «Товарищу Маца» Горенштейн утверждает, что первым в русской литературе патологию еврейского попрошайничества вывел Чехов в «Перекати-поле», рассказе «о крещеном еврее, само название которого определяет содержание: без корней». Занимательно то, что до боли пристрастный Горенштейн повсеместно определяет своим идеалом беспристрастного Чехова, которого он противопоставляет тенденциозности Толстого и Достоевского, как в этом, наверное, лучшем его эссе, «Мой Чехов осени и зимы 1968 года»: «Чехов был избран судьбой завершить целую эпоху в культуре России именно потому, что он был лишен патологической условности мировосприятия, делающей человека рабом определенной идеи, каковыми были Достоевский и Лев Толстой. Человечество, так же как и культура его, движется от догмы через ее разрушение к новой догме. Догмы-идеи — это необходимые узлы на пути истории. Рядом с великими догматиками Достоевским и Толстым Чехов был великим реформатором, а этот тяжелый труд гораздо более неблагодарен, гораздо более лишен цельности и требует не в упоении отдаваться любимой идее, а, наоборот, жертвовать подчас любимой идеей во имя истины. И если Гоголь, Достоевский и Толстой, пожалуй, донкихоты российской прозы, то Чехов скорее ее Гамлет».

Продолжая начатую Тургеневым поляризацию Дон Кихота и Гамлета, Горенштейн отожествляет Чехова с Гамлетом, а значит, и истиной, и если Достоевский в споре между истиной и Христом выбирает Христа, то Чехов непременно идет за истиной: «Споры чеховских героев часто оканчиваются неопределенно. Это не значит, что у Чехова не было своих, в сердце выношенных идей, не было любви, не было ненависти, не было привязанности, но Чехов никогда не позволял себе жертвовать истиной, пусть во имя самого желанного и любимого, ибо у него было мужество к запретному, к тому, что не хотело принимать сердце и отказывался понимать разум… И не опьяняющий восторг собственной души, не субъективная жажда красоты и счастья, а как раз эта кристально честная гамлетовская объективность и к себе, и к людям рождала иногда вдруг и подчас в самом неподходящем для этого месте такой свет, такую веру в душу человека, такую любовь, что все ужасы бытия освещались поистине неземным, чистым прометеевым огнем. Когда я говорю о гамлетовской объективности, то имею в виду объективность не внешнюю, действенную, а внутреннюю, чувственную, разрыв между которыми и составляет трагедию».

Перейти на страницу:

Похожие книги