Читаем Страсти по Феофану полностью

   — С этим не шути, можно отравление получить сильное зело. Дай-ка поглядеть. Жало-то не вытащил?

   — Вытащил как будто.

   — Вот и не совсем: кончик-то засел. А теперь выжигать придётся калёным железом, дабы опухнея не распространилась к предплечью.

   — Так ведь это больно!

   — Что ж поделаешь, славный человече: боль, она бывает во благо.

Раскалили на огне металлический прут; Дорифор нервно отвернулся, чтобы не смотреть, и зажмурился, но момент операции перенёс геройски, даже не заохал и рукой не дёрнул; лишь почувствовал, как запахло палёным мясом.

   — Вот и молодцом, — похвалил игумен, прикасаясь к брови. — Мы помазали ранку твою бальзамом, и к утру затянется, Бог даст. Кушать будешь?

   — Нет, пойду прилягу. Что-то мне нехорошо, отче. Видимо, устал.

   — Ну, поспи, поспи. Столько перенёс треволнений. Должен успокоиться.

Но хвороба приняла нежелательный оборот — сильный жар, лихорадка, галлюцинации. Трое суток жизнь Феофана находилась под угрозой; кризис миновал стараниями монахов — срочно пустили больному кровь и вливали в рот из детского рожка питательные отвары, а затем, предотвращая гангрену, ампутировали указательный палец. На четвёртое утро живописец открыл глаза и увидел, что лежит в келье, солнце золотит потолок, а у изголовья его сидит некто в чёрном. Богомаз напрягся и понял, что это женщина. Странное явление для мужского монастыря! Спросил слабым голосом:

   — Кто ты?

Очертания собеседницы стали чётче. Дорифор услышал:

   — Слава Богу, очнулся!.. Я сестра Лукерья, проживаю в Зачатьевской обители и врачую помалу. Бегали за мной, чтоб тебе помочь.

   — Стало быть, не зря: мне уже значительно лучше.

   — Может, и не зря. Только дело-то не во мне, а в Господнем Промысле.

   — Ну, само собой.

У него в глазах окончательно прояснилось. Инокине было на вид где-то тридцать пять—тридцать семь; плотный чёрный платок стягивал лицо — круглое, желтоватое, не румяное; рот казался чересчур крупным, зубы не росли один к одному; и вообще вид монашки не отличался пригожестью; лишь зрачки светились как-то особенно — ровно и тепло. Софиан пошевелил пальцами на больной руке и почувствовал, что она забинтована.

   — Что с моей десницей?

   — Ничего, поправится, с Божьей помощью. Только указательный пальчик пришлось отъять.

Он перепугался:

   — Как — отъять? Почему?

   — Почернел, раздулся. Мы спасали прочие. Если б не отъяли, вероятно, пришлось бы отрезать кисть.

   — Свят, свят, свят! Что же, я иконы писать смогу?

   — Сможешь али нет — Бог решит. Приспособишься как-нибудь.

Целый день Грек проспал, пробуждаясь только для еды и питья. Ночью он спросил у Лукерьи:

   — Ты сама-то, сестра, чем-нибудь питаешься? Как ни погляжу — всё сидишь, сидишь...

   — Не тревожься, Феофан Николаич, я в порядке. Братья-иноки трапезу мне приносят.

   — Ты давно постриглась?

   — Скоро десять лет.

   — Тяжело ли отвыкала от мирской суеты?

   — Нет, легко. Пожила послушницей и решила.

   — А сама-то из каких будешь?

   — Мой отец плотничал всю жизнь, да с лесов сорвался — и насмерть. Вскоре матушка отдала Богу душу. Нас осталось два брата и две сестры. Братья по отцовой части наладились, Дарья вышла замуж, ну а я — в Христовы невесты. Так-то оно спокойнее.

   — Что ли никогда не хотела домом обзавестись? Деток нарожать?

Та запричитала:

   — Ой, о чём толкуешь! Нешто можно с монахиней о греховных делах беседовать?

   — Что же в том греховного? Разве Дарья твоя сильно согрешила, под венец пойдя?

   — Нет, конечно. Но у каждой своя стезя. — Помолчав, добавила: — Коли деток завести от Духа Святого, я бы согласилась. А иначе — нет.

   — И тебе из мужчин — что, никто никогда не нравился?

Рассмеявшись, Лукерья перекрестилась:

   — Ты, как змий, искушаешь мя дерзкими вопросами. Господи, прости!

   — Нет, не уходи от ответа. Мы с тобой калякаем по-приятельски...

   — Именно — «калякаем»! Не хочу калякать. На такие темы — тем паче.

   — Стало быть, не нравился?

   — То, что приключилось до пострига, всё уже быльём поросло.

   — Значит, кто-то нравился?

   — Ах, оставь, не тревожь мне душу. Лучше спи. Больно разговорчив...

Захворав в понедельник, Дорифор к воскресенью уже вставал, подходил к окну и пытался самостоятельно есть, зажимая ложку левой рукой. Рана заживала. Убедившись, что больной уже вне опасности, инокиня стала прощаться. Он благодарил от души, спрашивал её:

   — Не рассердишься, коли навещу как-нибудь?

   — Нет, у нас с этим строго. И мужчин-мирян пропускают токмо по особому дозволению матушки-игуменьи. Лучше я сама загляну к тебе. Посидим, «покалякаем», — и монахиня улыбнулась сдержанно. — Ты по-русски-то выучился неплохо.

   — Я, ты знаешь, к удивлению моему, обратил внимание, что уже думаю по-русски!

   — Обрусел, получается.

   — Точно: обрусел. Вероятно, судьба такая — жить и умереть на Руси.

   — А домой-то, в Царьград не тянет?

   — Нет, пожалуй. Разве что с дочерью увидеться. И ещё в Каффу — поклониться могилке моей возлюбленной. Больше никуда.

   — Как, а в Серпухов? — удивилась женщина.

   — Совершенно не тянет. Мои родные, надеюсь, в скором времени препожалуют сюда. Я пошлю им письмо, передам с купцами.

   — Это дело хорошее. Ну, прощай, Феофан Николаич, и прости, если что не так.

   — Заходи, Лукерья.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже