С самого начала жизни Ницше относился к себе как фигуре трагической – по сути, еще в детстве он создал для себя образ, которому потом следовал всю жизнь. К этому его привели одиночество и тщательно скрываемые последствие детских потрясений. Благодаря более острому и, определенно, более пессимистичному восприятию мира он слишком рано повзрослел и, поскольку не имел настоящих друзей, снова и снова обращался к самому себе, теперь уже с помощью бумаги и чернил. Восприимчив так, как может быть лишь глубоко одинокий и даже брошенный человек, Ницше ко всему обыденному относился с пафосом и едва ли не драматическим восторгом. На непонимание внешнего мира Ницше отвечал отвержением его, а его необычайная эгоцентричность уже позволяла думать о себе если не как о великом мессии, то наверняка как об искрометном таланте, не постижимом окружением из-за психической слабости и природной толстокожести обывателей. Если бы такая самооценка не была рождена в юношеском возрасте, Фридрих неминуемо оказался бы в клинике для душевнобольных или погиб. Один из его биографов Даниэль Галеви указывает, что уже тринадцатилетним подростком Ницше, будучи «опьяненным самим собой, взял перо и в двенадцать дней написал историю своего детства». Привыкший к откровениям с самим собой, Фридрих впервые всерьез прислушался к голосу сердца. Но до рождения идеи еще было чудовищно далеко – пока что стоял вопрос: выжить или погибнуть?
С юного возраста Фридрих требовал от себя доказательств своей исключительности – его грудь распирали навязчивые и стремительные желания выделяться. Сублимированная форма самовыражения порой приобретала у Ницше сумасбродные и даже опасные формы: когда однажды, узнав душещипательную историю о древнеримском воине Муции Сцеволе, что сунул руку в костер в доказательство психологического превосходства римлян, ученики подвергли сомнению правдивость этой истории, Фридрих демонстративно вынул из печи раскаленный уголь и положил себе на ладонь. Жуткий шрам остался у него на всю жизнь, напоминая… о собственном превосходстве над обычными людьми.
Восприимчивость мальчика изумляла, как будто он был не от мира сего. Разумеется, книги сыграли в этом не последнюю роль, закрепив перенесенные в детстве нервные потрясения. Фридрих проглатывал книги с безумной необъяснимой страстью, легко поддаваясь накалу сюжета. Но уже очень скоро его начинают волновать прикладные вещи, близкие к науке, отвечающие на многие вопросы, на которые, как он уже выяснил, живущие рядом с ним люди не имеют убедительных ответов. Юный Ницше добирается до Гумбольдта. Дальше идут Шиллер, Байрон, Гельдерлин, Платон и, наконец, Шопенгауэр. Не считая всего попутного. Не считая выполнения собственного плана занятий, куда включен целый список наук, которые Фридрих самостоятельно перепахивает, сознательно поглощая все достигнутое человечеством до него и превращая груды несвязанных, разрозненных познаний в единую цепь четкого собственного представления о мире. Это было начало виртуозного и непостижимого ницшеанского синтеза, свойственного лишь тем людям, которые оказались способными, поглощая стремительные и не имеющие границ источники знаний, все подвергать сомнению и собственному анализу. Его стимулирует музыка и поэзия, придающая еще большую тонкость и изысканность в общении с окружающим миром. Но главным неизменно остаются вопросы и ответы. Словно чутьем, он находил самые лучшие книги, связывал несвязуемое и пропускал через себя, казалось бы, то, что невозможно синтезировать. Но все же не находил ответов на большинство из мучивших его проблем. Может быть, именно это заставило его написать много лет спустя: «Невозможно найти другую книгу, которая учила бы нас так многому, как та, над которой работаем мы».