Любыми путями он старался избежать вынужденного переселения в квартиру матери, без обсуждения отвергая ее уговоры, несмотря на то, что она предлагала пожить у нее только до следующего лета. Довольно быстро она разыграла свою козырную карту, принявшись жаловаться на нехватку денег, исподволь подводя его к тому, что, проживая с ней, он мог бы платить за квартиру и тем самым снять гору у нее с плеч, на что он заявил, что никакой горы на плечах уже нет, и заявил — сегодня я заберу все твои расчетные книжки, и выброси это из головы. После долгих препирательств, закончившихся тем, что он силой отобрал у нее расчетные книжки, мать спросила — но где ты будешь их хранить? — и спросила — ты что, будешь всегда носить их с собой?; он ей ответил — они будут лежать у меня на работе; тогда она ему сказала — ты, может, и жить будешь на работе?; он задумчиво посмотрел на нее и медленно сказал — возможно. А на следующий день, перекладывая расчетные книжки в нижний ящик верстака, который стоял в узкой каморке, расположенной в двух метрах от щитовой на последнем этаже телефонной станции, он думал — а почему бы и нет, Ольга, почему бы и нет, пусть думают, что хотят, да и похоже на то, что другого выхода у меня нет, нужно будет только предупредить этих бабок из ВОХРа — и думал — день-два на окончательные раздумья, и я, пожалуй, переберусь жить сюда.
Этому событию предшествовала ночь, когда Кожухин выбирал положение тела для сна дольше, чем обычно, и, видимо, вследствие этого выбрал неправильно — он понял это, еще пребывая во сне, увидев сноп света проектора, воспроизводившего изображение на огромном боку бегущего носорога, это были вальсирующие женщины, похожие на миражи белых парусников, перенесенные с полотна экрана на мерно двигающиеся в тяжелом беге окостеневшие бородавчатые латы. Рано утром — к счастью это была суббота — при попытке встать его едва не спалила огненная боль, словно позвоночник подожгли, как сухую жердь, и он вынужден был пролежать полтора часа в полной неподвижности, слыша тяжелый топот виденного сна. Лишь по истечении этого времени, все еще накрытый облаком желтых мух, он попробовал пошевелить пальцами рук и понял, что может сделать это без того, чтобы не угодить на тот свет.
Приступ сковал его на двое суток, но, предвидя подобное, он держал в тумбочке сухари и воду, до которых мог дотянуться, не вставая с кровати. По истечении первых суток приступа в пелене раннего утра, после бессонной ночи и проведенного в неподвижности дня, в течение которого он только и думал, как бы в доме не появились любопытные дети или, того хуже, пьяные рабочие с соседней стройки, он, судорожно шаря рукой, нашел в тумбочке недопитую бутылку водки, с трудом откупорил ее и осторожно, избегая резких движений, поднес горлышко к губам и попытался сделать глоток лежа, но, поперхнувшись, почувствовал резкий внутренний толчок, от которого содрогнулось все тело, и рот его взорвался, как распылитель, нос обожгла волна спиртного, и ему показалось, что из ушей ударили горячие, тугие фонтаны жидкой серы. Придя в себя, он прохрипел — а, черт, Ольга, ведь говорил же мне отец, чтобы я никогда не пил лежа, — и прохрипел — даже молоко, даже лекарство. И весь долгий, наполненный неясным шумом день у него перед глазами плыли видения — то были отрывки бесчисленных кинолент, которые он просмотрел за последние месяцы, отдавая предпочтение тем картинам, где присутствовала богемная жизнь, особенно остро чувствуя повсеместный, равномерный упругий нажим, с каким бурлящий век вытеснял его, ибо был бессилен переварить камень его веры.