Бывшая жена действительно стала его ругать, а у Ивана больше не было ничего, чем он мог бы ее задобрить: поиски по собственным карманам чем дальше, тем больше походили на притворство, будто Иван что-то специально изображал перед ней – неудачно, с глупой ухмылкой на лице – и должен был теперь завершить и спасти представление каким-нибудь невообразимым фокусом. Не зря он в последний момент забоялся встречаться с суровой Софьей Андреевной, евшей за столом пельмени, будто поганых лягушек, и, на удивление всем, препарировавшей колбасу вилкой и ножом,– но умная племянница, с которой было заранее договорено, что она приведет ему жену в гараж, не захотела отступать, надеясь, видно, что Иван опять уедет в город и не станет отсуживать у нее материнское наследство, особенно домище, в котором мать-старуха уже болталась, будто отсохшая горошина или отломанная железка в старой игрушке. То, что происходило, не было похоже ни на какой совместный отъезд. Иван хотел объяснить жене, что был бы рад возместить недоплаты и даже, если на то пошло, купить для нее «Запорожец», но это попросту не в силах человеческих, и он тут не хуже любого другого, даже самого трезвого, потому что никто не может разом вывернуть такую кучу денег, если он, конечно, не украл. Однако Иван не мог говорить: выпитое бушевало в нем, точно муть в отмываемой бутылке, рот обжигало кислятиной. Внезапно все вокруг полезло на потолок, и Иван, с рукой, застрявшей в кармане, неуклюже повалился на бензиновую землю гаража.
Теперь, склонившись над ним, Софья Андреевна наконец разглядела, что мнимая молодость мужа была обманом памяти, обманом обиды, слишком крепко державшей давние его мальчишеские черты. Перед нею, наворотив измятое лицо на собственный кулак, лежал незнакомый старик: рот его – растянутую дыру – полоскало струями храпа, щетина, словно корка соли, покрывала подбородок.
Между тем все вокруг неуловимо изменилось, полегчало. С трудом разломив онемелую спину, Софья Андреевна увидела, что в дальнем, доселе непроницаемом пространстве гаража проступили прозрачные щели, темноты стали медленно отделяться одна от другой. На улице светало; все вокруг истончалось и делалось сквозным, будто надеясь выразить собой какой-то смысл, как выражает его сквозная строчка или буква. Снаружи что-то чиликнуло, процарапало по крыше; тотчас послышалось хлопанье и трудное спросонок петушиное кукареканье – не то в соседней стайке, не то во дворе, но так отчетливо и рядом, словно вовсе исчезли всякие стены, и Софья Андреевна подивилась странной растворяющей силе оцепенелого часа, которую уже наблюдала однажды, выгнав гостей, сидя в одиночестве у предрассветного окна. Содрогаясь от холода и зевоты, она пробралась мимо раскинутых ног Ивана к гаражным дверям, налегла плечом, чувствуя сквозь шерстяные петли кофты ледяную влагу железных оковок. Ворота качнулись, подались и стали намертво; в узкой щели, шириной не более ладони, Софья Андреевна увидала бесцветную полосу пронзительно чистого неба и черные на нем березовые ветви, где ни единый прутик не касался другого, оберегая мелкую, отчетливо-зубчатую листву.
Со вторым ее толчком совпал деревянный скрежет, почти что вскрик, раздавшийся за спиной. Ворота отворились, но не те, что перед ней, а другие, выходившие, вероятно, во двор, откуда напахнуло сыростью и чищеной рыбой. В проеме, крепко держась за щеколду, стояла почтальонка Галя – в той же водолазке и юбке, видно, что натянутых со сна, в калошах на босу ногу; узенькое черное пальтецо ползло у нее с плеча, лицо в грязновато-сером, как у персика, пуху отдавало недоспелой беловатой зеленью. У нее за спиной маячил здоровенный малый: по толстым спекшимся губам Софья Андреевна признала в нем одного из тех, кто давеча гнал ее по мусорным закоулкам. В отличие от Гали, не замечавшей на себе расстегнутых крючков, малый был при полном параде, при фигурном прянике креста, и обихаживал себя нещадно гнувшейся расческой, вслед за зубьями приглаживая ладонью плывущие, как фарш из мясорубки, замечательно густые волосы. Ухмылка его была хотя и не вполне уверенная, но злая.