Все-таки Кольке было немного страшно, ему мерещилось, что, когда он на ночь раздевает Маргариту, она, ужимчивая, легкая на повороты, на самом деле ускользает от него, только ее одежда, протягиваясь и слабея, остается в руках; часто жена казалась ему какой-то незнакомой, и моментами, в воспоминаниях сильнее, чем в реальности, его пугала разница между Маргаритиным гладким телом и наморщенным от нежности лицом. Храбрая и сильная жена успокаивала Кольку, оглушительно целовала в ухо, и он опять умиленно верил, что после смерти Софьи Андреевны у всех начнется замечательная жизнь. Чем ближе казалась развязка, тем неохотнее он оставался один, без Маргариты; если она по вечерам куда-то уходила, он тоже начинал ходить по темному коридору, шатаясь против света из разных дверей и упираясь в наружную, запертую на множество замков, с купеческой цепью по дерматиновому брюху и с ослепительной точкой глазка, испуганно косившего от малейшего движения на лестничной площадке. Постепенно Колькина походка механизировалась до бессознательного счета шагов – и внезапно, поймав себя на круглой цифре «двести» или «триста», он вспоминал хохочущий солнечный класс, собственное выпендривание, втайне бывшее усилием немного подрасти, подножку долговязого Петрова, его ножищу в кеде размером с лошадиный череп, появление учительницы. Колька помнил сутулой спиной, как открывалась классная дверь, в которой словно не было человека – не было ничего, кроме пустоты,– и теперь ему казалось, что стоит отвернуться, как все замки вместе с никелированной цепью грохнутся на пол и в проеме, поверх бесформенной железной кучи, возникнет Софья Андреевна, почти покойная. Иногда, оставленный Маргаритой перед стареньким, почти беззвучным телевизором, где по бледному изображению через равные промежутки времени проходила теневая полоса, Колька не смел ступить и шагу в неосвещенный коридор, даже не ходил в туалет. Однако в глубине души он твердо знал, что боится так, на всякий случай, а на самом деле все устроится и будет хорошо. Прибегала Маргарита, румяная, в белых с мороза очках и седом, курчавом, как каракуль, платке, приносила полную сумку пахнувших снегом продуктов, различавшихся более по цвету, чем по вкусу. Но тем интереснее было ими ужинать: разноцветная еда, накромсанная мягкими кусками, создавала праздник. Софья Андреевна лежала далеко в больнице, про нее нестрашно было разговаривать, прихлебывая коричневый хлорный кипяток с тремя размешанными ложками сахару; хотелось даже называть учительницу уменьшительным домашним именем, будто родную. Только из одной любви друг к другу Колька с Маргаритой, даже ссорясь, называли все и всех ласкательно и уменьшительно вперемежку с таким же ласкательным матом; слово, умаляя вещь, удлинялось само и как бы вертело вещь на ладони, давая подольше поглядеть на ее заманчивые подробности; такую же форму, с двумя хорошенькими суффиксами, Колька с Маргаритой образовали от слова «смерть».