Наутро и дальше, по мере развития из ледяной весны горячего бензинового лета – больного, с припарками тяжелых коротких дождей, удивительно быстро сваривших молодую траву в дурные колтуны,– все пошло не так, как того хотел Сергей Сергеич Рябков. Катерина Ивановна больше не спускалась к нему в мастерскую; когда Сергей Сергеич, поймав момент безлюдья в мучительно длинном, чреватом сотрудниками коридоре, пытался ее приобнять, Катерина Ивановна выворачивалась из-под руки и шла туда, куда направил ее бездумный поворот; ее несло на стену, она отталкивалась ладонью и снова клонилась к опоре, встречные благоразумно ее огибали, а Сергей Сергеич чувствовал себя обыкновенным дураком.
Не только он – многие в отделе ощущали раздражение. В первые дни ошибки, набиваемые машинисткой с каким-то близоруким ожесточением, воспринимались как приметы подобающего горя и даже приглушили разговоры о том, что на похоронах Катерина Ивановна не проронила ни единой слезы. Но с течением недель мелкий траур опечаток, идиотская задумчивость, с какою Катерина Ивановна стукала пальцем по кнопке и глядела, что выйдет, начинали смахивать на притворство, на попытку закрепить за собой право работать кое-как, и разговоры велись уже о том, что мать, в конце концов, не муж и не ребенок, и если у Катерины Ивановны не оказалось в жизни никого более значительного, то у нее просто нет и не может быть нормальных человеческих чувств. Как ни странно, именно теперь проявилось то разделение дамской и преобладающей части коллектива на «моих» и «твоих», что провели Катерина Ивановна с Маргаритой во времена стародевичьей дружбы без мужчин. Дамы, относившиеся к половине Катерины Ивановны, теперь страдали от смутного чувства, что Катерина Ивановна им должна, поскольку они из доброты к
Софья Андреевна и правда осталась дома, где по-житейски некрасивые, изуродованные собственной полезностью предметы обстановки обрели после завершения всяких перемен матовые, отрешенные оттенки вечности. Сознание Софьи Андреевны было не здесь, а неизвестно где, но какая-то часть ее продолжала видеть собственный земной конец и место, где она, как человек, осталась насовсем,– все, что туда попало, вплоть до чужой брошюрки, чьи буквы были для покойной, точно в лупе, велики и расплывчаты. Облик Софьи Андреевны не мог исчезнуть из ряда застывших обликов, среди которых Катерина Ивановна, из-за того что двигалась, чувствовала себя чем-то совершенно временным, не имеющим собственного места.