Как все это приятно. Теперь, с приближением свадьбы, Одило немного успокоился. Он перестал психовать. Его шимпанзе больше не должна прибираться в доме голой и на четвереньках. Герта отвечает благодарностью и совершенно безграничной, ранее невиданной нежностью… Выходит, сексуальный экстаз – в каком-то смысле рептильное состояние. Разум, душа, высшие способности – самоустранились. Равно как и рептильный мозг, едва ли не в первую очередь. Об этом стоит поразмыслить. Когда встречаются человеческий и рептильный умы, они норовят причинить друг другу вред, сами оставаясь в безопасности. Но когда речь только о телах, они, такое ощущение, стремятся делать добро и идут на сближение с максимальным риском для себя. Не знаю. Я все еще здесь, в постели с ними, и мне нравится; но илистый экстаз принадлежит Одило, этому влажно блестящему ящеру, и Герте, влажно блестящей ящерице, их миру сочной слизи, где не нужны слова: достаточно кряхтения и стонов… Их любовная жизнь планомерно избавляется от всяческих отклонений. В частности, раньше они играли в такую игру (пару раз в неделю или чаще, если Одило настаивал): Грета должна была всю дорогу лежать не шевелясь и не подавая признаков жизни. Или, скажем, он проявлял здоровый интерес к работе ее кишечника – как умел. Но все это уже позади. Когда она плачет и дуется, он осушает ей слезы поцелуями, а не тычком в грудь. Да она теперь почти и не плачет: до свадьбы осталось лишь несколько недель. Все реже и реже, хотя по-прежнему довольно регулярно (да почти каждый вечер), Одило нарушает рептильный союз и с энтузиазмом стремится к стаду дружков, к силе их безликого множества, теплу их стойбищ и лежбищ. С искаженными лицами младенцев мы орем и отрыгиваем жидкость; у каждого из нас в отдельности нет ни силы, ни мужества, но вместе мы составляем пылкую массу. Часто ночное веселье начинается с того, что мы идем помогать евреям. Официально у Одило, Герты и меня сейчас медовый месяц, но в свадебное путешествие мы не поехали. Разве что опять в Берлин, на свадьбу.
Я-то всегда относился к евреям совершенно недвусмысленно. Я люблю их. Я, можно сказать, семитофил по природе. Больше всего меня восхищают их глаза. Этот блестящий страстный взгляд. Экзотика, намек на запредельность – кто знает? Да и зачем расписывать их
Я помню их имена и лица; имена я слышал на утренних перекличках у ратуши или возле пустых топливных ям и противотанковых рвов, в свете полицейских костров, в зонах ожидания, на вокзалах, на зеленых ночных полях. Я видел имена в отпечатанных списках, квотах, воззваниях. Лонка и Маня, Зонка и Нетка, Либиш, Фейгеле, Айзик, Яков, Мотл и Матла, Ципора и Маргалит. Появившиеся из Аушвица-Биркенау-Моновица, из Равенсбрюка, Заксенхаузена, Нацвейлера и Терезиенштадта, из Бухенвальда, Бельзена, Майданека, из Белцека, Хелмно, Треблинки, Собибора.
Болезненная улыбка, которую вымучивал Одило на протяжении всей свадебной церемонии, теперь, задним числом, представляется даже слишком уместной. Я все время замечал его злобное зырканье настороженного деревенщины в многочисленных зеркальцах, которыми обклеили свадебный венец Герты (традиция: чтобы отпугнуть злых духов, и всякое такое). Да, его улыбка была прекрасным комментарием к происходящему – равно как и болезненно-шумные хлопки по спине, которыми одаривали его новые приятели. Как еще должно выглядеть, когда всему говоришь прости-прощай, когда прошлую жизнь сметает вихрь конфетти и риса? Она вручила мне венок из мирта, шафран и корицу, хлеб, масло и тому подобное. А я вернул ей всю свою власть. Она сняла кольцо с безымянного пальца левой руки и надела на безымянный палец правой, и я сделал то же самое. Все говорили, что луна благоприятная: молодая. Но я-то видел луну над головой, она была на исходе. Оттого и невыносимые удары по плечу и спине. Оттого и говноедская улыбочка. Оттого и торжествующий смех Герты.