— Они всё, бабочки, могут. И резню сотворить могут, — заговорил тревожно дед Фишка, но в тот же миг спохватился, понимая, что говорить бабам такие слова не следует. И тогда он выпрямился, приосанился и сказал: — Ну, вот что, горевать пока нечего. Идите по домам и о мужиках не кручиньтесь. Препоручите их мне, а я уж как-нибудь о них позабочусь…
Лица у баб просветлели, и они заговорили все сразу. Дед Фишка предупреждающе поднял руку.
— Тише, бабочки, тише. Этак Ерунда о нашем уговоре вперед мужиков будет знать.
Упоминание о штабс-капитане отрезвило баб. Они притихли и поодиночке стали расходиться.
Дед Фишка кинулся в свой двор.
Дома Агафья попыталась заставить его сделать кое-что по хозяйству, но старик посмотрел на нее и сказал:
— Нет уж, Агаша, не буду. Хоть изба гори, а мешкать мне тут нельзя. — И он рассказал сестре о своей встрече с бабами.
Агафья закивала головой, потом торопливо зашаркала в куть. Не прошло и часу, как она напекла для сына ржаных, заведенных на квашеном молоке караликов.
Старику хотелось скорее двинуться в путь, но, невзирая на это, он терпеливо наблюдал за тем, как Агафья любовно складывала подрумяненные каралики в белую тряпку.
— Ну, ну, пусть покушает Матюша свеженьких. Сухари-то поди опостылели хуже горькой редьки, — с лаской в голосе сказал дед Фишка.
— Пусть, пусть покушает. Он каралики-то всегда любил. Вот как сейчас на него гляжу: махонький он, вихрастый, глаза — чистое небо, и каралик в руках…
Агафья умолкла, дыхание ее стало неравномерным, тяжелым, и чувствовалось, что тихие слезы слепят ей глаза, сжимают горло. От всего этого дед Фишка тоже ощутил какую-то легкую, но мучительно сладостную горечь в душе и, боясь, что это чувство расслабит его, завертелся по прихожей.
Агафья заторопилась, быстро перетянула узелок прядью кудели и подала брату.
На полях было безлюдно и сумрачно. Ветер со свистом раскачивал гибкие стволы берез и осин. Сизые облака клубились, переливались, как кипящая вода в котелке. Нахохлившиеся вороны угрюмо и неподвижно сидели на макушках сухостойных лиственниц. Порывы холодного воздуха приносили откуда-то запахи надвигающейся зимы.
Дед Фишка тропкой подошел к кедровнику. Теперь ему предстояло обогнуть высокий скалистый выступ и, миновав широкую равнину, спуститься в глухое ущелье, ведущее в буераки. Прежде чем выйти на равнину, он остановился и прислушался. Никаких посторонних звуков слух его не уловил. Все так же со свистом метался жестокий ветер да где-то у речки с надрывом горланила ворона. Дед Фишка смело направился вперед и, выйдя на другую сторону выступа, к опушке леса, взглянул на широкую равнину.
Неподалеку от него щипала сухую траву лошадь, запряженная в легкую тележку на железном ходу; возле нее стояли Евдоким Юткин, штабс-капитан Ерунда и высокий, мрачного вида поручик.
О чем они говорили, дед Фишка слышать не мог, но по жестам Евдокима Юткина, то и дело махавшего рукой в сторону буерака, старик понял, что все, о чем говорили ему сегодня бабы, было верно.
«Плантуют, как людей убивать, душегубы!» — задрожал старик от немой ярости, прячась в ветвях мохнатого кедра.
Через несколько минут офицеры и Евдоким сели в телегу и поехали по дороге к селу.
Они проехали мимо деда Фишки шагах в двадцати. Он видел их лица и мог бы услышать разговор, но Евдоким и офицеры молчали, мрачные и нахохлившиеся, как вороны.
«Трусят, видно, убийцы!» — подумал дед Фишка, и ему захотелось схватить что-нибудь увесистое и запустить в них. Инстинктивно он подался вперед, но одумался, не без удивления рассматривая камень, каким-то чудом оказавшийся в его руке.
— Постойте, я вас еще и не этим попотчую, — вслух погрозился он, отбрасывая в сторону серый булыжник.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
1
В глухую темную полночь отряд Матвея Строгова двинулся на новую стоянку.
Вожаком был дед Фишка. Даже Матвей, знавший эти места сызмальства, не рискнул бы в этакую непроглядную тьму вести людей прямым путем, через клюквенные болота и чащу.
Но старик взялся за это без всяких колебаний, и вера людей в него была так велика, что никто из партизан не выразил никаких опасений. Шли гуськом. Чтобы не растеряться, держались за веревку. Один конец ее привязали к опояске деда Фишки, а другой находился в руках у Калистрата Зотова, замыкавшего длинную вереницу людей. Шли медленно. Люди были нагружены тяжелой поклажей. Под ногами булькала вода, чавкала грязь. Холодный осенний воздух был густо насыщен запахом смолы и болотной гнили.
В темноте деревья казались огромными. Макушки их сливались с темным небом, и редкие, робко светящиеся звездочки мерцали где-то в еловых ветвях, совсем близко от земли.
Шли молча. Разговаривать не запрещалось, но желающих говорить не было. Шли в неизвестное, отрывались от своих родных, обжитых мест, от разоренных, но невыразимо дорогих гнезд, уходили от жен и детей. Куда? Надолго ли? Каждого из партизан охватывало глубокое и тяжкое раздумье. Темнота осенней ночи скрывала озабоченные лица людей.