– А ничего особенного делать не будем, – сказал я. – Возьму раскладушку и переночую сегодня у тебя. Инструктаж слушай сразу. Если опять… начнется, не вскидывайся, лежи тихонечко, как мышка, и слушай, будто ты в опере или там в оперетте. Можешь не сомневаться: сон у меня чуткий, проснусь я моментально, но вскакивать сразу не буду, полежу и послушаю. Все ясно?
– Так точно… А если ничего не будет?
– То ничего и не будет, – пожал я плечами. – Тогда и будем думать, как жить дальше…
Минут за десять до того, как согласно уставу должен был наступить отбой, я сложил раскладушку, скатал постель. Сказал Ружицкому, что ночевать сегодня буду у радиста – такое, мол, пришло указание, в любую минуту следует ждать чрезвычайно важной радиограммы. Он явно поверил: объяснение было вполне убедительное, такое случалось.
Цветы, как оказалось, ничуть не увяли – ага, она успела подсыпать сахарку и бросить пирамидона. Стали устраиваться спать: Сулин разделся до исподнего, а я почему-то так и прилег поверх одеяла, сняв только сапоги и ослабив ремень. Почему – сам не знаю. Под подушку сунул фонарик, гораздо ближе, под самый подушкин уголок, примостил часы, немецкие, трофейные, для подводников, с покрытыми фосфором делениями и стрелками.
Уснул, как всегда, практически сразу.
А проснулся – рывком. Тут же вытянул часы за ремешок, глянул: после полуночи и минутки не прошло. Чуть скрипнула раскладушка Сулина, судя по изменившемуся дыханию, он проснулся, но указания выполнял четко, молодец – не ворочался, не позвал меня, лежал тихонечко.
Я тоже притаился, как мышь под метлой. Со стороны столика, где стояли обе банки с цветами, раздавалась песня, как Сулин и говорил, негромко, но явственно. Девушка пела на польском, весело так, игриво, задорно:
Что характерно, песенку эту я прекрасно знал – Томшик ее как-то пел, еще до появления Сулина, так что у нас в лагере Сулин ее слышать никак не мог. Пел только раз – на Ружицкого она наводила тоску, сам он ничего не запрещал, но Томшик мигом сообразил, что к чему, и больше ее не пел. Потому что она только поначалу веселая – парень с девушкой поют на два голоса, вспоминают весело прошлое лето, романтические свои прогулки, поцелуи и все такое прочее. А в последних куплетах вдруг выясняется, что они оба из «конспирации», из подполья, что ее убили немцы прошлой осенью, и это он смотрит на ее фотографию, и представляется ему, что они эту песенку на два голоса беззаботно поют. В общем, ничего веселого, неудивительно, что Ружицкий затосковал, у него жена как раз в подполье и погибла, вместе они там были. Но тому, кто польского не знает, вот как Сулину, песенка до самого конца должна казаться веселой…
Кончилась песенка, мужской и женский голоса смолкли. Нахлынули звуки: весело журчал ручей, а может, и небольшой водопадик, звонко шлепал по лужам дождик, не проливной, а именно что не особенно и сильный летний дождик, девушки смеялись, щенок весело тявкал…
Достал я бесшумно фонарик, посветил в сторону цветов – и все моментально смолкло. Цветы как цветы, какими были, такими и остались, не шелохнутся, стоят смирнехонько, как и полагается давно срезанным цветам при полном отсутствии малейшего ветерка…
Послышался, честное слово, радостный голос Сулина:
– Слышали, товарищ майор?
– А то, – сказал я. – Затаись и полежи тихо, я свет гашу…
Выключил фонарик, тихонько прилег, как вновь весело запели на два голоса:
– Ай лав ю, прости мне это, ай лав ю!
– Не дури…
– Дай твою я сигарету докурю?
– Докури…
– Я сверну ее из писем, из твоих…
– Дать огня?
– Словно листья, вспыхнут письма для двоих…
– Для меня…
Вот эта песенка была незнакомая. Я тогда представления не имел, что такое «ай лав ю», но пели красиво, я даже заслушался:
– Оборачиваюсь. Нету. Пустота.
– И пускай…
– Тай, как тает сигарета возле рта…
– Сам ты тай!
– Что ж, растаю в дымке лета и спою…
– Нет, я спою: ай лав ю, прости мне это, ай лав ю…
– Энд ай лав ю[5]
.И вот чем дальше я слушал, тем больше мне ее голос стал казаться похожим на Катькин. Очень похожим. Когда это стало непереносимым, я включил фонарик, и песня оборвалась. Не выключая его, подошел к столику, чиркнул спичкой, зажег керосиновую лампу, выкрутил фитилек, чтобы пламя было поярче. Выключил фонарик. Цветы, непоседливые наши, молчали.
Оглянулся. Сулин, отбросив одеяло, сидел на койке, и лицо у него было примечательное: тут и радость оттого, что он, выходит, с ума и не сошел, тут и безмерное удивление. Удивления, по-моему, даже больше, что вполне объяснимо…
Тихонечко, чуть ли не шепотом, он спросил:
– Что же это тут у вас делается, товарищ майор?
– Да просто весело живем, сам видишь, – хмыкнул я. – То цветы у нас запоют, как дуэт в оперетте, то еще какая-нибудь хрень…
– Никто ведь не поверит, пока сам не услышит…
– Удивительно верно подмечено, – сказал я.
– Нужно же что-то делать…