Мы продолжали играть в загадки еще почти двое суток. Остальные словно не замечали никаких перемен в нашем поведении, а мы были счастливы, что нас никто не трогает.
Потом, на третий день, Франсуа отправил нас оказать помощь больному вождю какого-то племени. Вдвоем в открытом джипе. Надо было отдать должное его благородству: он позволил мне взять с собой подружку на обычный вызов к больному. Вообще-то с этим прекрасно справляется один врач.
Когда мы вернулись, Франсуа встретил нас улыбкой.
— Ребята, я вас переселяю. Отныне вы оба живете в домике номер одиннадцать. Если, конечно, вы не против…
Мыс Сильвией переглянулись.
— Нет, не против, — ответил я за двоих. — Мы сделаем над собой усилие.
Тут меня осенило.
— Послушай, Франсуа, но ведь у нас только десять домов!
— Можешь мне не верить, Хиллер, но мы уже перенесли твои вещи в новое бунгало.
— И мои тоже? — ужаснулась Сильвия.
— Нет, мы решили, что ты предпочтешь это сделать сама. После работы, разумеется. Между прочим, среди наших выздоравливающих пациентов есть мастера на все руки. Эти умельцы возвели вам жилище в рекордно сжатые сроки — пока вы были в отъезде.
Это было заметно. Сооружение в каком-то смысле можно было считать архитектурным шедевром — оно сочетало прямоугольные очертания телефонной будки с легким наклоном Пизанской башни. Но все это не имело ровным счетом никакого значения против одного неоспоримого достоинства: оно стояло отдельно от всех других домиков, позади складского сарая. А главное — это был наш первый дом, пусть и неказистый. Мы с Сильвией стояли рука в руке, глядя на свое свежевыстроенное жилище.
— Рада? — спросил я. Она улыбнулась:
— Я же тебе говорила: все и так узнают.
— Вот и хорошо. Не надо никому ничего объяснять.
В этот момент нас издалека окликнул Франсуа:
— Позвольте вам напомнить, что это ни в коей мере не оправдание для того, чтобы опаздывать на работу. Даже на минуту!
Незачем говорить, какие замечательные ночи нас ждали в этом шалаше.
И мы были очень, очень счастливы.
Мы плавились от зноя, но все-таки были в состоянии замечать, что творится вокруг.
Земля была выжжена. Если не считать бесстрашных лиловых цветков палисандрового дерева, ничто здесь не только не цвело, но даже и не росло. Пейзаж подавлял своей однообразной окраской — он был уныло-бурый с едва заметным рыжеватым оттенком. В минуты задумчивости я порой представлял себе, что это — следствие огромного количества человеческой крови, впитанной этой землей.
И в госпитале время от времени до нас доносились звуки перестрелки. Тревожные звуки, и в первую очередь потому, что они предвещали прибытие к нам на операционный стол новых жертв кровопролития. Политическая принадлежность раненых пациентов меня не интересовала. Некоторые были такие юные, что, я думаю, они и сами не осознавали своих пристрастий. Что только лишний раз подчеркивало бессмысленность этой войны.
Отец Сильвии умел держать слово. Не прошло и недели, как вертолеты, задействованные на его нефтеразработках на островах Дахлак в Красном море, благополучно доставили нам из аэропорта Асмэры новую партию лекарств. Толпящиеся во дворе госпиталя пациенты возрадовались и исполнили приветственный танец в честь волшебных машин.
Мы, со своей стороны, отметили это событие возобновлением операций. И раздачей доксициклина страдающим трахомой (увы, не Дауиту).
Только благодаря сумасшедшему ритму работы можно было сохранить рассудок. У нас просто не оставалось времени ощущать в полной мере весь ужас тех опасных заболеваний, с которыми мы изо дня в день сталкивались. Одно дело видеть картинку в учебнике, и совсем другое — живьем лицезреть изуродованное лицо симпатичного крохи.
Если не считать работы, мы с Сильвией все время проводили вместе. Изнурение наших коллег неизбежно усугублялось изматывающим однообразием дней, похожих друг на друга как две капли воды. Мы же воспринимали эти дни как бесконечное повторение неземного блаженства. Однако и нас не миновала горечь утрат, которые мы ежедневно несли. Большинство из них ничем нельзя было оправдать.
Я еще мог бороться со своей болью, играя на своем бутафорском рояле. У Сильвии такой отдушины не было, и ей надо было перед кем-то изливать душу. Я и без слов мог сказать, когда после особенно тяжелого дня ей требовалось утешение.
В такие дни она приходила домой, надевала халат и спешила в импровизированную душевую под открытым небом. Если успеть, вода в баке могла еще не остыть после дневной жары.
Возвратившись, она садилась рядом со мной на кровать, а я лихорадочно «играл», разложив «инструмент» на коленях. Поскольку звука не было, Сильвия не могла определить, какую пьесу я играю. И я объяснял:
— Последняя часть так называемой «Лунной сонаты» Бетховена. Тот, кто дал ей это нелепое название, никогда этой части не слышал — она поистине исполнена страсти. В ней Бетховен выпустил на волю смерч.
И я снова со всей силой бросался в безумные арпеджио и сокрушительные аккорды.