В 1984 году я завершил свою исследовательскую работу по молекулярной биологии, но остался в Гарварде. Думаю, главным образом по инерции. Лаборатории всюду одинаковы, а с точки зрения поедания пиццы Бостон казался мне ничем не хуже любого другого города.
Когда нам все же удавалось пойти куда-то нормально поесть, то я норовил затащить своих приятелей в Норт-Энд, старый итальянский район города, где почти не было ни английских вывесок, ни английской речи.
Всякий раз, оказываясь там, я представлял себе, что вижу Сильвию. Иногда мне казалось, что я слышу ее голос. А вот… не она ли мелькнула вон там, в нескольких шагах впереди? Я бросался вдогонку и только потом понимал, что это воображение опять играет со мной злые шутки.
Даже сейчас мне порой снилось, что она возвращается — я просыпался, чтобы убедиться, что по-прежнему один. И думаю, к лаборатории меня привязывала не только тяга к науке.
Едва я начал публиковать свои открытия, как ко мне пачками стали приходить письма из самых разных учреждений с вопросом, не хотел бы я перейти на работу к ним. Одно из самых заманчивых предложений пришло из школы медицины Корнельского университета на Манхэттене.
К этому времени Чаз уже, можно сказать, отчаялся меня женить. Он был уверен, что я превращаюсь в «сварливого старого холостяка». Брат был бы рад моему переезду куда угодно — он рассчитывал, что по пути от одного микроскопа к другому я познакомлюсь с какой-нибудь симпатичной стюардессой и заживу счастливой семейной жизнью. Эллен, не менее озабоченная моим анабиозом в личной жизни, высказала более тонкое наблюдение:
— Понимаешь, в Бостоне ты можешь найти себе достойную женщину, если повезет. В Нью-Йорке, даже если ты этого не хочешь, она сама тебя найдет.
Чаз на все голоса нахваливал нескончаемые возможности Нью-Йорка с точки зрения культурной жизни — театры, концерты, опера и все такое прочее. Не говоря уже о том, что место в столь почтенном заведении, как Корнель, по его мнению, будет магнитом для самых блистательных женщин.
Короче, я решил ехать. Пора было что-то изменить в своей жизни. Я наконец преодолел часть своих комплексов и решил, что вполне достоин жить в квартире с количеством комнат больше одной. Мне необычайно повезло: я нашел себе прекрасную квартиру на Ист-Энд-авеню с видом на реку, вдохновившим меня на утренние пробежки (кажется, мой живот темпами роста опережал мою карьеру).
Квартира была в идеальном месте, а цена на удивление умеренная. Однако ее уже полгода как не могли продать. Ее хозяйка, пожилая миссис Остеррайхер, была очень придирчива к будущему владельцу жилья, в котором она столько лет счастливо прожила со своим мужем-психотерапевтом.
По какой-то причине (может, отчаявшись найти покупателя) в ту минуту, как я переступил ее порог, она улыбнулась и — редкий случай! — сама вызвалась показать мне квартиру.
Однако она так и не осмелилась войти в кабинет мужа, а осталась почтительно стоять в дверях, пока я с восхищением осматривал книжные стеллажи от пола до потолка, уставленные специальной и художественной литературой на нескольких европейских языках.
— Доктор, если вас что-то интересует из этих книг… — робко начала старушка, но осеклась на полуслове.
— А вы их разве не заберете? — спросил я, внезапно проникнувшись ее скорбью.
— Я переезжаю во Флориду, к дочери. А у них и своих книг полно…
Она заметила, что мой взгляд остановился на рояле, и опять смолкла.
Это был кабинетный рояль красного дерева, какие делали до войны, великолепной работы, с почти нетронутыми клавишами слоновой кости. Я интуитивно чувствовал, что у него по-прежнему прекрасный звук.
— Вы играете? — поинтересовалась она.
— Раньше играл, — делано-беспечным тоном ответил я.
Старушка подошла поближе и с дружелюбной улыбкой пригласила меня к инструменту.
— Вы не окажете мне честь, доктор? — Было видно, что она истосковалась по музыке.
В первый момент меня словно поразил столбняк. Меня одолевали два противоречивых чувства: непреодолимое желание сыграть — и для нее, и для себя — и трагическое осознание того, что инструмент мне больше неподвластен.
Я оглядел клавиатуру. И вдруг ощутил себя туристом, стоящим над головокружительным обрывом в мексиканских скалах, когда человек не в силах устоять перед искушением рискнуть жизнью. Мне показалось, я сейчас тоже стою на такой высоте, и от одного вида черных и белых клавиш у меня закружилась голова. Сердце заколотилось. Я медленно отступил назад.
— Простите меня, — пролепетал я. — Я давно не играл.
Мне страшно захотелось убежать отсюда как можно скорей, но я заставил себя соблюсти приличия и остаться еще на какое-то время. Старушка продолжала что-то говорить, но я больше ее не слышал. При первой возможности я улизнул.
В клинике меня ждала записка от агента: