На другом конце террасы танцевала девушка, которую вся лечебница называла за глаза балериной. Достаточно было взглянуть на аккуратный, туго затянутый пучок на затылке, на тело, обладавшее, казалось, собственной, не подвластной рассудку, строгой памятью мышц, как становилось ясно, что она профессиональная танцовщица. С ней были ее бабушка и дедушка — два сморщенных гриба в не по росту огромных пальто и крошечных черных ботинках, иммигранты, должно быть, или беженцы, судя по старомодной (словно из девятнадцатого века) одежде и по тому, как даже сгорбленные старостью, они выглядели бдительными и настороженными, будто пригибались от пуль. " Люмпен, — вспомнилось почему-то, — люмпен-пролетариат«. Хотя к ним лучше подошло бы другое слово: «ламенто». Внучку они навещали каждый вечер и сейчас сидели на скамье, глядя, как она мечется в танце меж удлиняющихся теней. Старик курил сигарету без фильтра, орудуя языком, как ящерица, выскребая из зубов табачное крошево. Костистое лицо старухи выражало восхищение; в кулачке — комок носового платка. Старуха не могла без слез смотреть на красоту своей внучки, которую танец и впрямь облагораживал, доводил до экстаза. На девушке была стандартная мешковатая больничная роба (точь-в-точь как моя), а ноги босые. Кисти то разлетались по сторонам так плавно, словно на каждом пальце лежало по перышку, и страшно было их растерять, то вдруг резко изламывались в такт скачкам, порывистым, аритмичным, словно цель танца состояла в том, чтобы выскочить вон из кожи. Она металась из конца в конец террасы, подпрыгивая, выгибаясь, паря, вцепляясь пальцами в заградительную сетку, сотрясая ее. Но едва старики ушли — блямс — и танец в ней умер. Она оцепенела.
Я похлопал в ладоши и сказал:
— Божественно. Brava, brava. Bravissima!
— Сигареткой не угостишь? — спросила она. Я встал, протягивая сигарету и зажигалку, и посмотрел в ее диковинные голубые глаза.
— Ты, правда, здорово танцуешь.
— Если бы, — сказала она.
Сказала без выражения, и безжизненность ее интонации придавила меня обратно к скамье. Она отвернулась и пощелкала зажигалкой, прикрывая сигарету ладонью. Бумажная тарелка завертелась по террасе кругами, как колесо, соскочившее с палочки-каталочки, но малыш, от которого оно убежало, так и не появился. Прозрачный мотылек, похожий на рыбью чешуйку, упал с неба и, проскочив сквозь мелкую вязь заградительной сетки, примостился у меня на руке. Прохладный вечерний бриз пустил мурашки по коже и унес вверх серое облачко. Роба на девушке задымилась. Подол обрамила оранжевая бахрома. Я встал со скамьи, намереваясь сказать балерине, что она горит. Мотылек упорхнул с руки, порыв ветра поддал жару, пламя взметнулось, и девушка вспыхнула, как бумажный фонарик. Огонь охватил ее целиком. Лицу стало горячо, и мне пришлось сощуриться от яркости. Балерина раскинула руки и вознеслась над террасой sur les pointes, подобно птице феникс, дав возможность ногам, ягодицам и спине окончательно избавиться от больничного кокона, и, лишь дождавшись, когда остатки робы осыпятся с ее плеч и, подхваченные ветром, умчатся прочь, подобно черному призраку в обгоревших лохмотьях, она опустилась обратно, нагая и белая, невозмутимо приняв первую позицию.
После месяца в психушке перестают приходить телеграммы, и открытки с пожеланиями скорейшего выздоровления, и плюшевые зверюшки, и лепестки с присланных некогда цветов опадают и свертываются на крышке комода, как омертвевшая кожа, а стебли расслаиваются и гниют в вазах. Это паршивое время, неподвижное, как Саргассово море: ветры прошлой жизни больше не дуют в спину. В прошлой жизни де-юре я состоял в браке с женщиной, продюсировавшей мои фильмы. Но де-факто жена предпочла мне более гламурный вариант — исполнителя главной роли в нашем последнем фильме. В основе сценария лежала реальная история моей семьи, и прототипом его героя был мой покойный отец. Застав жену в объятьях отцовского двойника, я перестал с ней общаться. И теперь в промежутках между сессиями психотерапии, обычным набором психиатрических исследований (тематический апперцепционный тест, тест Роршаха, MMPI[1]) и бесконечными анализами сидел на кушетке в комнате отдыха, надеясь посредством дзадзен (в дзен-буддизме понятие «дзадзен» означает «сидячая медитация». — Esquire достичь состояния дзансин[2], блаженного и тупого, но достигал, как правило, лишь острого желания покурить.