Читаем Сцены из жизни Максима Грека полностью

— Не сразу. Во Флоренции, государь, был приобщен к лику святых один игумен, просвещенный муж, коего, ежели не был бы он латином, и нашей церкви следовало к лику святых причислить. Много мук претерпел он от своих врагов. Папа предал его сожжению, потому что без страха разил он порок. Проповедь его была святой. Прочитал я его сочинения и почувствовал себя подобно слепому, увидавшему свет. Ощутил я тогда большое желание найти его…

— Но ведь ты сказал, что его сожгли, — с недоумением заметил Василий.

Максим улыбнулся.

— Я сказал, государь, что он стал святым. Тело его было мертво, но душа жила. Жила, как я думал, в монастыре, коим правил он много лет. Вот я и пошел в монастырь…

Василий изумленно взглянул на монаха.

— В монастырь латинов? К папским монахам? Постригся?

Максим заметил, как переменилось, стало неузнаваемым лицо князя. Заметил он и то, как испуганно перекрестились двое братьев-монахов. Он смело посмотрел князю в глаза.

— Нет, государь, не так это было, как показалось твоей милости. Я же сказал тебе: тогда я искал. Шел словно путник в ночной час, нащупывающий дорогу палкой, потому что глаза не могут ему помочь, кругом мгла. Так направился я в монастырь, чтобы найти там душу святого Иеронима,[113] только и всего.

Василий успокоился, перекрестился.

— Если бы тебя, Максим, заставили принять схиму, грех твой был бы велик, ничем бы тебе его не замолить… Но что же ты нашел там, в монастыре?

— А вот что: пока не попал я в монастырь, глубока была моя вера. Верил я, что, хотя Иеронима и сожгли, дух его жив и откроется мне. Приблизился я, переступил порог, вошел, однако не увидал ничего. Вместо того, чтобы найти его душу, едва не потерял я свою. Почувствовал я тогда горечь невыносимую. Нет, князь Василий, ничего нестерпимее великой веры, уже умершей, когда люди не желают ее хоронить, ложью удерживают в жизни, облачают в богатые одежды, чтоб не видна была ее нагота, окуривают сладким ладаном, чтоб не слышен был запах тлена. Но она мертва, ложью ее не спасти… Очнулся я и ушел. И направился на Афон.

В келье воцарилось молчание. Последние слова монаха привели Василия в замешательство, мысли его разбегались, как будто он вновь утратил нить рассказа. Так прошло несколько минут, пока князь не спросил:

— А на Афоне, отец Максим, что нашел ты на Афоне?

Монах ждал, что его спросят и об Афоне. Но не ответил тотчас. Ответ был готов, сам так и срывался с уст. Это был вздох, стон души, несколько слов, которые прозвучали бы в тишине, как рыдание, провожающее звук колокола на пустынном кладбище: «И там, князь, то же самое… То же самое… Все то же…» Однако он видел, с каким нетерпением Василий ожидал ответа. Во взгляде великого князя монах читал надежду и чаяние. Точно путник, оставивший позади темный мир, он готовился вступить в другой, чистый и светлый. Он следовал за Максимом по пятам — покинул грешную Италию и тоже направлялся к сердцу православия, к Афону: когда же наконец покажется его сверкающая вершина? Слово, которое Василий ждал теперь от монаха, должно было, как солнце, позолотить эту вершину.

И монах сказал:

— На Афоне, князь, все иначе!

Василий потянулся к Максиму, лицо его просветлело.

— А как же? — спросил он.

— Святая Гора, князь Василий, это молитва, которой нет конца. День и ночь ты молишься — кем бы ты ни был: поешь утрени, вечерни и всенощные, но когда и не поешь, опять же молишься. Потому что и скромная еда твоя в трапезной с другими братьями, и корзина, какую ты сплетешь, и рыба, какую поймаешь, ложка или печать, что вырежешь, деревце или семя, что посадишь в землю, — все это тоже молитва господу, как и святая книга, что переписывает просвещенный брат, или же почитаемый образ, который переносит на освященную доску иконописец…

Монах остановился, перевел дыхание. Он говорил об Афоне, но думал не о нем. В памяти своей он вызывал картину братской общины, какой видел ее из Италии, прежде чем добрался до Афона, — читая описания в книгах и слушая рассказы других. Он улавливал, с каким вниманием следит за его словами Василий, как сверкают его глаза.

— Да и церквушки в монастырях суть не что иное, как скромные молитвы, обращенные к небесам, свечи, горящие ночью и днем: одни на суровых скалах — точно гнезда святых душ, другие у моря, а третьи — по склону Афона…

Монах продолжал, он говорил все тише и проникновеннее. Василий слушал его с волнением, а когда тот закончил, перекрестился и спросил монаха мягко, мечтательно и сочувственно:

— Так ты желаешь вернуться теперь в свои края?

— Желаю, князь мой, иначе не могу и помыслить. Все мы, существа божий, имеем свое гнездо, и мое гнездо там.

— Да, — покачал головой Василий. Лицо его еще светилось от видения, которое оживил рассказ монаха. Вдруг будто облако проплыло перед его глазами, лицо князя омрачилось, стало жестким. Василий встал — медленно, молча. Встали и остальные.

Князь окинул взглядом келью, посмотрел на Максима, на монахов, на груды книг. Повернулся, направился к двери. У порога он вдруг резко остановился, обернулся, поднял руку:

— Мы желаем остаться здесь наедине с отцом Максимом!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже