— Ох, стыд и позор, владыка, — проговорил он. — Ступай, ступай. Поскорей омойся в реке семь раз и, как Нееман, очистись от страстей — ибо ты прокаженный и сам того не замечаешь.
Тут Топорков не выдержал. Схватив святогорца за рясу, он тряхнул его, и голова Максима бессильно склонилась к плечу. Даниил испугался.
— Оставь его, — сказал он. — Оставь, не трогай больше. Не то примем на свою душу его грехи.
Но как только Топорков отпустил Максима, тот поднял голову и обратился к митрополиту:
— Ты прокаженный и сам того не видишь. И как пророк Елисей, говорю тебе: ступай, семь раз омойся в реке, другого лекарства нет для тебя… И откуда ты взял, Даниил, что такое пишет благочестивый Феодорит в своем сочинении? Кто тебе сказал?
— Именно так он пишет, именно так! — стукнул кулаком по столу митрополит.
— Ох, неразумный! У святого Феодорита ищешь ты поддержки, чтобы отстоять свой произвол? Да он спалит тебя огнем! Кто еще так ненавидел богатство, любил уединение и бедность, как этот скромный епископ? Побойся гнева его, Даниил!
Топорков схватил Максима за рясу. Но теперь уже не стал его трясти, а ударил своей сильной рукой, да так, что тот вскочил на ноги.
— Проклятый грек! — закричал Топорков. — Ты — ярый враг церкви и княжества нашего! Всех нас здесь ты ненавидишь. И злословишь не только о митрополите, осмеливаешься поносить и самого государя нашего. Называешь его трусом нечестивым. Мы всё знаем. Будь проклят! И то, что говорил ты лекарю Марку о великом князе, и речи твои еретические, и то, что ты болтал о митрополите, и все грехи до единого нам известны. Бог и великий князь покарают тебя своим правосудием. А теперь убирайся отсюда, подлый грек, прочь, проклятое племя!
И, схватив Максима за руку, он подтащил его к двери. Раскрыл ее, толкнув ногой. И, как старую тряпку, вышвырнул вон святогорца.
Тут отворилась потайная дверца, и появился игумен Иона, а за ним следом маленький седой монах, с редкими рыжеватыми волосками вместо бороды, едва заметный рядом с толстым Ионой.
Лицо у игумена было еще красней, чем у Даниила. Через глазок в потайной двери наблюдал он за Максимом. Но ему было строго приказано не появляться, — его вспыльчивость внушала Даниилу опасения. Однако сдержаться не смогли ни сам Даниил, ни Топорков.
— Подлый грек, подлый латинянин! — сквозь зубы пробормотал Иона. — Хорошо, что меня здесь не было, а то помутился бы мой разум. Ох, ох, какие напасти из-за этого проклятого! Ненависть его велика, злоба невыносима.
Опустившись на лавку, Даниил тяжело вздохнул. Топорков стоял, глядя в окно.
— Я давно говорил, — продолжал Иона, — что пора отправить его восвояси и не задерживать здесь. Для чего, скажите, держим мы его до сих пор?
— Ты думаешь, надо отпустить его на Святую Гору? — с удивлением воззрился на него Даниил.
— Нет. Лучше отослать его в те господом проклятые края, где никогда не тают льды, ни весной, ни летом. Чтобы он замерз там и для вразумления бунтарей превратился в ледяной столб. Ничтожный! Как презирает он архиереев, как ненавидит церковь нашу и самого князя!
— До сих пор не могу я в толк взять, как оказался тут, среди нас, этот сатана, — тяжело дыша, проговорил Топорков. — Великий князь просил прислать одного человека, а греки прислали другого. Их хитрости я всегда разгадываю, а наш князь, видно, притворяется, будто ничего не замечает, хотя давным-давно все ясно как белый день. Стоит ему только сказать: заприте Иуду в темницу, бросьте его в железную клетку, отдайте моим псам-тюремщикам, ведь в душе он еретик и сатана… Не могу понять, отчего щадят его.
— Нечего нам корить великого князя, — вздохнув, сказал Даниил. — Такова воля божья. «Ибо он сказал — и сделалось; он повелел — и явилось».[155]
То, что ясно нам, другому не ясно, и если бы все одними и теми же глазами смотрели на мир, для чего тогда нужны были бы мы, священники? Так есть, и так было вечно. И отец нашего государя оставлял безнаказанной ересь, и охватила она все княжество; и церковь нашу и нас чуть не истребила. Но тогда послал господь отца нашего Иосифа, и промыслом божьим раскрыл он великому князю глаза, спас церковь и княжество.Последовало молчание, и потом опять зазвучал возбужденный голос митрополита:
— Среди нас поднялись и полетели соловьи сладкозвучные, всесвятые архиереи нашей церкви, Петр, Алексей, Иона и другие славные митрополиты-чудотворцы. Улетели птицы священные к господу и нас оставили в сиротстве великом. И я теперь, жалкий, ничтожный, должен держать бразды, дрожат мои руки от слабости, но утешают меня твой посох и жезл, господи. «Утверди шаги мои на путях твоих, да не колеблются стопы мои. К тебе взываю я, ибо ты услышишь меня, боже; приклони ухо твое ко мне, услышь слова мои».[156]
— Аминь! — осенили себя крестным знаменьем Иона и Топорков, словно скрестили обнаженные мечи.
— И я повторю слова патриарха Фотия,[157]
— продолжал Даниил. — Одни меня поносят, а другие хвалят, но поношение меня не огорчает, похвала не радует. Поносимый и хвалимый, остаюсь я тем, кем был: верным, хотя и грешным рабом твоим, господи.