Мне стало понятно, что Арий Моисеевич заботился не столько о спектакле, сколько обо мне. Я за все в ответе. Я режиссер, я должен, и я могу. То, за что ругал меня маститый дирижер, было правдой. Все это я и сам должен был видеть, знать, чувствовать. Должен был требовать. У меня не хватало упорства, вкуса к скрупулезной работе, я многое пропускал, допускал «белые пятна», рассчитывал на голос певца, музыку, декорацию, успокаивал себя, что это прерогатива дирижера, художника, обязанность артиста. Пазовский призывал меня к тому, чтобы все брать на себя, за все быть в ответе. Никаких поблажек себе и участникам спектакля! Наивысшая требовательность! Да, я верю, он заботился обо мне, более того, заботился о том, каким я буду, каким должен быть! Художественным руководителем (!) спектакля.
После встречи с Пазовским я смело раздвинул рамки своей деятельности и вошел в «святая святых» оперы: что поется и как поется. Постепенно стал заниматься и интонацией певца, и словом, и светом, волноваться и отвечать за все.
Пришедшие в зал для уборки капельдинеры с доброй улыбкой посматривали на меня: «Что, распушил?» И это было не обидно.
После одного из таких «разносов» Бриккер — главный концертмейстер при Пазовском, — встретив меня в театре, иронично поклонился в пояс. Оказалось, что вечером во время очередного урока-спевки Арий Моисеевич что-то сказал обо мне. «Что же?» — допытывался я.
Примерно следующее: «Мне иногда
В устах Пазовского это была наивысшая похвала.
«Признал!» — ткнув в меня пальцем, сказал знаменитый Сусанин после урока с Пазовским. Дирекция и артисты стали ко мне намного почтительнее. И я… налег на репетиции. Может быть, в это время Арий Моисеевич и записал в готовящуюся тогда книгу несколько теплых (с надеждой!) слов обо мне.[23]
Хочется думать так. И невыразимо обидно и стыдно, что я скорее избегал Пазовского, чем пользовался его уроками.Между тем стена между главным дирижером и коллективом все росла. Пазовский не мог снизить свои требования. Соответствовать им могли немногие. Работая, он мечтал создавать «эталоны». Это требовало огромного труда и времени. Его кабинет превратился в класс для избранных. Но, как и каждый театральный коллектив, Большой театр — это еще и «производство», и его «рентабельность» определяется качеством текущего репертуара. Те, кто нес этот репертуар, разумеется, скептически относились к занятиям в таинственном кабинете. Пазовский был малодоступен, каждая встреча с ним пахла разгромом, справедливым, но неприятным.
Появился «Сусанин», в новой постановке Баратова и прежних декорациях Вильямса. Дирижировал Пазовский.[24]
Мелик-Пашаев в антракте подошел ко мне, развел руками и сказал: «Не понимаю, как можно добиться такого волшебного звучания!» Это была правда. Но правда и то, что новый «Сусанин», сменивший другого, «самосудовского», не стал открытием, как первый, а лишь музыкальной редакцией, может быть, и улучшенной, но всего-навсего редакцией. Опять повтор!Подобным же улучшением, но не открытием стал и «Борис Годунов». Идея обращения к подлиннику Мусоргского, более того, — к инструментовке Д. Шостаковича и не обсуждалась. Обсуждался только вопрос: ставить «Кромы», или нет. Всем показалось, что «Слава» Самозванцу в финале оперы есть акт недостойный и порочащий русский народ. На этом основании была изъята главная сцена оперы.
Вряд ли это была вина только Пазовского. У него было много советчиков. Сама работа объявлялась этапной. Было предложено всем посещать корректурные репетиции Пазовского, некоторые из них стенографировались. Приехав из Минска после постановки «Кармен», я зашел на корректурную репетицию. Шла сцена у Василия Блаженного. Аккорд перед репликой Юродивого «Богородица не велит» повторялся десятки раз. «Не поленимся!» — была любимая присказка Ария Моисеевича.
«Не слышу «Богородицы», нет святости!» — и снова звучал все тот же аккорд. В результате в нем появлялось действительно что-то божественно прекрасное, наивное и светлое. Но сколько анекдотов было вокруг этого!
Дисциплина на репетициях Пазовского была идеальная. Куда делся самосудовский демократизм? Демократизм не без доли опасной размагниченности, хаоса и безответственности.
Затем было убийственное для спектакля количество генеральных репетиций. Решение о премьере все откладывалось. Это было мучительное время для Пазовского. Он страдал, хотя сохранял маску спокойствия. Его уже не боялись, за спиной посмеивались. Музыкальная сторона спектакля была прекрасна, лучше нельзя было себе представить, но Арий Моисеевич все был недоволен, искренне недоволен.
После критической статьи в «Правде» решили поставить «Кромы». В помощь режиссеру почему-то дали балетмейстера, видимо, для того, чтобы «оживить» народную сцену.[25]