Меня всегда восторгало безукоризненное служение профессии. Я часто вспоминаю Никандра Сергеевича Ханаева. Пожалуй, это был последний настоящий героический тенор, которого я слышал. Природа дала Никандру Сергеевичу уникальный дар, предоставив ему самому добиваться всего остального. Обаяние? Внешность? Сценический темперамент? Музыкальность? Если ты будешь честен, трудолюбив, собран, подвержен вечному самоконтролю в искусстве и в жизни, то о «даре природы» жалеть не придется — будешь достойным своего голоса. И он был достойным.
Он работал среди легендарного ныне поколения — с Неждановой, Обуховой, Держинской, Антаровой, Матовой. Работал с Суком, Головановым, Пазовским, Лосским, Эйзенштейном. Выступал с самыми великими дирижерами своего времени, но никогда не терял головы, и его трезвость была залогом его достижений.
А как репетировал Никандр Сергеевич! Предельная дисциплина — принцип его работы. О глубоких внутренних связях, психофизических нюансах роли мы судили тогда элементарно, может быть, слишком упрощенно, если не сказать примитивно. Я еще не дозрел до попыток глубинного анализа музыкальной драматургии. Мои чудесные артисты тоже с этими задачами не встречались, поэтому и потребности в них не испытывали.
Я был молодой режиссер, Ханаев — опытный актер-певец. Эта разница оставалась за дверями репетиционного зала. Никандр Сергеевич старался всегда стоять вровень со своими партнерами и с режиссером, как бы режиссер ни был молод и неопытен по сравнению с ним. Это ему удавалось. Это сохранило ему творческую молодость. Он никогда не боялся уронить корону, ибо никогда не чувствовал ее. Поэтому никогда не был смешон, был уважаем в театре так, как никто другой. Да к тому же был остроумен!
Вот один случай. Одно из чудесных мгновений моей жизни. Я ставил «Аиду». Радамеса пели Нэлепп и Ханаев. Перед началом работы над спектаклем судьбе было угодно отнять у меня весь, хотя и небольшой к тому времени, но честно заработанный авторитет. И репетиции шли с затруднениями.
Нет-нет, а недоверие ко мне проявлялось. А недоверие — плохой помощник для утверждения принципов и надежд художника. Об «Аиде» говорили как о грядущем полном крахе. Предрекали провал, не видя репетиций и теряя всякую объективность и ответственность суждений.
Человек, который поддержит в трудный момент, оказывает неоценимую пользу художнику, находящемуся в растерянности, лишенному способности объективно оценить свою работу. Естественно, что он ждет сегодня, сейчас реакций на сделанное им, и ему не всегда легко отделить продуманные серьезные отклики, стремящиеся к объективности, от безответственных «суждений». В разгар смятения и недоброжелательства на репетицию «Аиды» пришла не занятая в спектакле Ирина Ивановна Масленникова. И сказала мне, тогда еще едва знакомому ей человеку, что спектакль «будет классным», чтобы я никого не слушал и не волновался. И я успокоился, поверил в себя. В то время ни она, ни я и не предполагали, что у нас на роду было написано стать в будущем мужем и женой.
Генеральную репетицию «Аиды» пел Нэлепп, премьеру — Ханаев.
В конце генеральной репетиции возбужденный Никандр Сергеевич собрал вокруг себя большую группу артистов. И, не побоявшись вызвать осуждение и насмешки, сказал примерно следующее: «Я, дурак, во время подготовки спектакля сомневался, что-то там предлагал, что-то обсуждал, лез со своими сомнениями. А он, — Никандр Сергеевич погрозил пальцем в мою сторону, — все это слушал и не возражал, а в душе смеялся над нами, дураками. Ох и хитрый же он». В такой форме знаменитый артист протянул мне дружески руку. Как мне это было важно в то время!
Кто, занимая такое положение, какое в то время занимал в театре Ханаев, мог так поступить, в такой форме признать себя побежденным да еще с такой радостью? Только человек, влюбленный в искусство, в Большой театр, и знающий, что правда всегда возвышает.
Спектакль «Аида» имел триумфальный успех и идет до сих пор на сцене Большого театра. Однако в газетах о нас не писали ни строчки. В этих условиях доброе слово — спасение. Как забыть доброту и правдивость Ханаева!
Неоценимое доброжелательство проявил ко мне во время моей первой постановки «Евгения Онегина» Пантелеймон Маркович Норцов. Я знал его как эффектного баритона, лучшего в то время Онегина, Елецкого, Жермона. Артист отличался предельной отточенностью своего искусства. В сдержанности его поведения была высшая аристократичность. Все было продумано, совершенно и не допускало никаких сомнений, никаких разногласий. Это был изящный сосуд, к которому и прикоснуться нельзя, не то что переставить его с места на место.