На рынке сразу видно, кто голодный, а кто сытый.
Косой, который продавал трофейные бурки, подходит к Любе. Он наклоняется к ней, от него пахнет луком.
— У тебя что? Водка? Сколько просишь?
— На хлеб меняю, за деньги не отдам, — отвечает Люба. Ей неприятен этот косой. Она чувствует, что он подошёл именно к ней, потому что думает, что её легко обмануть, обсчитать. И она делает суровое лицо, сдвигает брови, щурит глаза, плотно сжимает губы. Чтобы он видел, что её не обманешь, она не дурочка.
— Полбуханки возьмёшь? — шепчет косой.
— Нет. Буханку, — резко отвечает Люба. — Я цены знаю.
Она знает, что можно взять и полторы буханки, Славка на днях менял такую же бутылку на полторы буханки. Но то Славка. А Любе мама сказала:
— Чтобы не ходить долго и не нарваться на милицию, отдай ты её за буханку чёрного.
— Дорого просишь, — бубнит косой и продолжает идти по пятам.
Любка не оглядывается на него, пробирается сквозь толпу, врезается в толпу плечом.
— А вон милиция смотрит, — говорит косой. — Отдавай за половину. Рынок не магазин, надо уступать. — Он произносит «магазин», и от этого становится ещё противнее. — Отнимет милиция твою бутылку и выпьет за твоё здоровье.
Люба не отвечает. Она не может оторвать глаз от того, что перед ней. На деревянном некрашеном прилавке разложены аккуратные ровненькие полешки. Что-то в них очень знакомое, хотя мало ли похожих дров… Любу обдало жаром. За прилавком стоял и посмеивался своими лиловыми губами старик Курятников. Он сложил дрова кучками и скороговоркой повторял:
— Загораются с одной спички! Совершенно готовые — не пилить, не колоть — прямо в печку. Сам бы ел, да деньги надо.
Люба задохнулась от обиды, от наглости старика и от собственного бессилия. Если бы она была большая, а Курятников — с неё, она бы подошла, схватила его за шиворот, потрясла и сказала:
«Не стыдно? Совсем совести нет? А ещё отец фронтовика. Спекулянт несчастный тимуровские дрова продаёт!»
Он не видит её и продолжает своим ехидным говорком зазывать покупателей. И у него покупают: мальчишка в коротком пальто с рукавами до локтей складывает дровишки в хозяйственную сумку, а к старику Курятникову уже подошла женщина в шинели с подвёрнутыми рукавами, без погон, и в белом вязаном платке. И тоже купила две кучки дров. Сказала:
— Ладненькие какие, с душой заготовлены — не крупно, не мелко.
А старик Курятников кивает, хвалится дровами, как будто сам молодец.
Люба стоит совсем недалеко. Он не видит её. А вот увидит, что тогда будет? Сразу, наверное, засуетится, забеспокоится. Испугается. Люба не знает, что станет с Курятниковым от стыда, но ей даже самой страшно от того, что сейчас будет переживать старик Курятников.
И вот он увидел Любу. И ничего. Совсем ничего. Не засуетился, не испугался, не заметался. Стоит и продолжает приговаривать весело, с усмешечкой:
— Дрова готовые! Не пили, не коли, прямо в печку вали!
Чуть ли не Любе адресована эта дурацкая прибаутка собственного сочинения.
И — удивительно: она тогда сама заметалась, заторопилась. Скорее скрыться от наглых насмешливых глаз старика! Почему так бывает? Кто-то делает что-нибудь плохое, а тебе — не ему — стыдно? Почему? Люба не понимала и сердилась на себя.
Она быстро втёрлась в толпу. Подальше от этого места! Уйти, не видеть, забыть. Вытеснить из головы поскорее саму мысль о Курятникове. Ах ты, Курятников! Ну Курятников! Погоди, Курятников. Это тебе даром не пройдёт! А что она может ему сделать? В том-то и печаль, что ничего.
А если бы могла? Она бы в эту минуту, наверное, бросилась на него с кулаками. Такой ненависти Люба не испытывала ещё никогда.
Опустошённая, озябшая и подавленная, она выбралась из толпы. Люба ещё не знала, что ненависть делает человека пустым и усталым.
Она стояла в стороне, косого уже не было рядом. Сумка в руке стала странно лёгкой. Сунула руку в сумку, а сумка пустая. Бутылки нет.
— Ой! Вытащили! — ахнула Люба.
— Не зевай! — захохотала женщина в яркой, разрисованной розами, шали с тяжёлыми кистями. — Молодая, учись не зевать!
Как вернуться домой с пустой сумкой? Она шла медленно-медленно, как будто валенки стали тяжелее. Но как ни медленно идёшь, всё равно придёшь, куда шла. И Люба оказалась в своей комнате.
Мама не спросила её ни про рынок, ни про хлеб. У мамы сияли глаза.
— Письмо от папы! Он ранен в ногу. Пишет, что неопасно. Он жив! Он жив и, может быть, приедет после госпиталя на несколько дней!
Мама заглядывает Любе в глаза. Маме надо, просто необходимо, чтобы кто-нибудь сейчас радовался вместе с ней. А Люба так долго не приходила. И теперь наконец можно сказать Любе, что папа жив, что он прислал письмо и скоро приедет. И Люба, конечно, заплясала: её папа приедет, он жив, её папа! Он войдёт в комнату, они увидятся, она ему всё расскажет. Он теперь солдат, её папа.
Хлопнула входная дверь, мама быстро пошла в кухню поделиться радостью с соседкой Устиньей Ивановной.
А Люба села на диван, подложила под себя ладони — они медленно отогревались.
Папа приедет. Может быть. А может быть, и нет. Но ей хотелось верить, и она уже верила, что приедет.