Азевич явственно ощутил, как по его телу пробежал легкий озноб — в самом деле сделалось страшно. И без намека он всегда помнил свою позорную подпись, судьба председателя исполкома черным пятном лежала на его совести. И он тихо, но твердо сказал: «Нет, писать ничего не буду. Я ничего не знаю». — «Не знаешь?» — «Не знаю». Милован вдруг вскочил из-за стола, стукнул кулаком и завопил, напрягшись всем своим тщедушным телом: «Да ты думаешь, что говоришь? Ты отказываешься помогать органам?! Выкорчевывать белорусских фашистов?! Ты их покрываешь! Ты сам давно в их организации! Ты выполняешь их задания!..» Азевич сидел молча, пораженный бешенством этого начальника, который странно дергал своей бритой головой на тощей жилистой шее. Но вскоре отошел от первого испуга и подумал: «Кричи, кричи, хоть посиней!» Но гепеушник не синел, а лишь на полуслове оборвал крик и закашлялся. Кашлял долго, словно при коклюше, ненадолго прерывался, харкал куда-то под стол, вытирал рот скомканным платком и начинал кашлять снова. «Уж не чахотка ли?» — в изумлении, без жалости подумал Азевич. Похоже, однако, у Милована пошла кровь, потому что, в очередной раз сплюнув под стол, он вытерся, взглянул в платок и махнул рукой — иди! На пороге Азевич услышал: «Еще вызову!» — и торопливо выскочил на крыльцо.
Усталый и совершенно разбитый, он едва добрался до своей халупы над речкой. Не раздеваясь, сел возле стола, сидел, думал. Потершись о его ноги, уселась подле на полу ласковая кошечка. А он все думал. Может, плохо сделал, ослушавшись Милована, может, теперь посадят самого? И не знал, как ему быть с Дорошкой. Пойти сейчас к нему и рассказать обо всем, что произошло? Но что подумает о нем Дорошка? Наконец, не выдержав одиночества, потащился к Войтешонку. Тот в кальсонах отворил ему дверь, впустил на кухню, и Азевич сдержанно рассказал о своем вечернем злоключении. Войтешонок долго молчал, будто немой (Азевичу даже стало неловко), не сводя с него озабоченного взгляда. И Азевич сказал, что, пожалуй, надо предупредить обо всем Дорошку. Услышав это, Войтешонок испуганно вскочил со стула. «Ни в коем случае! Ты что! Загубишь себя и Дорошке не поможешь. Поверь мне, уж я-то знаю». Азевич поверил: все-таки его сосед работал в райкоме, не то что он — на лесопилке.
На том они и разошлись, а назавтра, придя на работу, Азевич услышал, что ночью Дорошку взяли. Люди уже досконально знали за что. Будто бы готовил диверсию на лесопилке и, вообще, был польский шпион. Лишь притворялся белорусом. Азевич слушал, что шепотом рассказывали люди, и думал: насчет польского шпиона, конечно, дикая чушь. Он припомнил один разговор с Дорошкой, когда тот ругал поляков за их давние происки против белорусских земель. Не любил нацдем поляков, это уж точно. А вообще, Азевич не знал, как отнестись к Дорошке, из-за которого ему выпало столько передряг этой зимой. Иногда появлялось тихое удовлетворение, что все-таки удалось избежать участия в его посадке. В общем, Азевич отнесся к нацдему почти честно: если не защитил, то не подпихнул. Не то что с Зарубой. История с Зарубой явилась для него хорошим уроком, он не забудет ее до смерти. Но обещание Милована вызвать его снова отравляло ему жизнь. Он со страхом ожидал этого вызова каждый день на работе, идя домой, бывая в райкоме, на улице или даже ночью, в тихой хатенке над речкой. Это мучительное ожидание продолжалось долго, но Милован почему-то медлил. А потом, видно, пришла очередь и самого Милована. Рассказывали, что поехал на совещание в Минск и оттуда так и не вернулся. Ни через день, ни через месяц. Пропал без следа и звука.
7
На какое-то время Азевич будто выпал из реальной жизни, утратил всякое ощущение действительности, оказался во сне, в липком мире видений. А может, просто погрузился в прошлое, которое было не лучше кошмарного сна. Как когда-то в детстве, охватило тревожное ощущение одиночества, покинутости, накатывал беспричинный страх. Потом начинало казаться, что за окном избы кто-то страшный. Егор закрывал глаза, а раскрыв, видел за стеклом тусклую звериную морду, конечно, это был волк. Волк стриг ушами, по-воровски выжидательно заглядывал в окно, может, чтобы пробраться в избу. С испугу Егор вроде просыпался, но ощущение одиночества не проходило, хотя теперь он чувствовал себя уже не ребенком — нынешним, взрослым. Тем не менее им владел все тот же давний детский испуг. И снова появлялась тень за тусклым окном, кажется, снова начинались видения, он так и не проснулся — просто не имел для этого силы. И он терпел, пока звериная морда сама по себе не померкла, не превратилась во что-то другое, такое же тусклое, неопределенное, но по-прежнему пугающе-мучительное.