— Своей кровью скрепила бы… Я знаю, что сказал бы ей дьявол — и он бы сдержал свое слово. И была бы она этим счастлива, этим своим счастьем. Но я из другого теста и не могу ей ни предложить, ни дать того, что для многих предпочтительней спасения. Я не могу сыграть Мефистофеля — а Фауста и подавно, вот уж поистине был бы двенадцатый подвиг Педрильо. Но я могу сказать: «Дитя! Обманутых небом нет, Творец никогда не обманет творцов, а всех прочих пасет Его Кузен, который тоже не так страшен, как его малюют. Поэтому иди дальше, дитя. Сколько бы тебе не оставалось, иди дальше своим неверным путем. Даже если во мраке твоя ладонь ощутила кладку тупика — ты все равно не обманута. Нам не дано предугадать…»
Кажется, он нашел нужные слова, она успокоилась. В этом месте в «Травиате», в «Богеме» героиня шепчет: «Ah! ma io ritorno a viver!! Oh gioia!» (А оркестрант, спеша превратиться в Одинокого Велосипедиста, злобно думает: «Наконец-то».)
Мария Башкирцева и ее кумир Бастьен-Лепаж умирали одновременно, она от чахотки, он от рака. Его привозили к ней на рю Ампер, поднимали в кресле, она полулежала в другом кресле. И так они часами смотрели друг на друга.
«Я укутана массой кружев, плюшем. Все это белое, только разных оттенков. У Бастьен-Лепажа глаза расширяются от удовольствия.
— О, если б я мог писать!
А я!»[27]
Ну и что б они написали: он — «Последнюю весну», она — «Больного художника»?
В старом «Брокгаузе» Бастьен-Лепажу уделено одиннадцать строк: «Работал с одинаковым успехом во всех отраслях живописи, как жанровой, исторической, так и портретной. Замечательны „Жанна д’Арк, слушающая голоса“, „Сенокос“ и „Весенняя песня“. Ум. 10 дек. 1884». Но уже в современной «Британнике» вы его не найдете. Забыт. Путь в бессмертие был совсем в другую сторону. Но значит ли это, что пошедшие не туда шли напрасно?
Двенадцатый подвиг Педрильо (окончание)
— Солнышко светит ясное, риторические вопросы прекрасные…
Нельзя напевать и одновременно скакать на одной ножке, а то б с него стало — такое лучезарное было настроение у Педрильо.
— Юнги и нахимовцы тебе шлют привет…
Все было один к одному, два к двум, три к трем и т. д.: апофеоз Платона, где двойка, точно ахматовский лебедь, любуется своим отраженьем. Перед самым магазином, у Малого моста, покачивался корабль, весь в ярких гирляндах, цветах, разноцветных флажках. Труппа Вараввы, выстроившись на борту, приветствовала всех. Гремела музыка, ревели звери. На это музыканты, выряженные красными цирковыми зуавами, еще сильней раздували щеки, и чужими танками горела на солнце медь.
Но этой сцене из Анри Руссо — только еще маленький монгольфьер вдали позабыли прихватить — предстояло осуществиться днем позже, а покамест, продав по цене бессмертия адрес Констанции, Мария Константиновна Башкирцева размышляла, не продешевила ли она. Был четверг двадцатого октября, на размышление ей оставалось одиннадцать дней.
— Кудрявая, что ж ты не рада… — Педрильо ликовал, предвкушая празднество. А между тем дом у Батиньольского вокзала, куда он направлялся, выглядел далеко не празднично. Это был семиэтажный дом, населенный бедными горожанами и пролетариатом плюс неким собирательным жоржиком, провалившим экзамены и теперь готовым на все ради ничего: кружки пива на бульваре Клиши да ляжки Люшки, схваченной красной подвязкой. Веселый гомон — а Педрильо распространял его, словно майская роща — невольно сменился почтением к чужим невзгодам, почтением формальным, за которым решительно ничего не стояло.
Он поднимался по лестнице, пропахшей, согласно переводу И. Любимова, плевками, окурками, объедками, сортирами, пролагая себе путь с помощью «восковой спички» (конечно же, вощеной — или тогда уж свечки). Вот заплакал ребенок, и сердитый мужской голос спросил: «Чего он ревет, чертенок?» — а женский раздраженно прокричал, как из преисподней, из кромешного мрака наверх: «Да эти две паскуды чуть его не зашибли. Несутся как бешеные». И действительно раздался стук башмаков, и Педрильо обогнали те, к кому он направлялся. Обе были возбуждены, даже в панике.
«Шалишь! Всякий раз встречаться на лестнице — все равно не поверю в случайность». Педрильо мой был суеверен, поэтому случайностей вообще не признавал. А тут дважды повторялась ситуация — при неистощимом-то на выдумку Режиссере! Это «наводило на мысль» (правда, прорицатель в нем счел знамение сие благоприятным).
— Девушки, девушки, погодите! Не так стремительно. Ребенка же чуть не задавили.
— Это вы о себе?
Превращение первое: он задал тон, и ему было отвечено «под девчат». Одна из «девчат» шмыгнула за дверь раньше, чем он успел взбежать на площадку. Вторая, замешкавшаяся, была в матроске, несколько прелестных льняных прядей выбилось из-под бескозырки, на которой золотыми буквами стояло: «For England, home, and Beauty».
— Союзница!
— Великий Инквизитор! — И, став между ним и дверью, она раскинула руки: не пущу!