— Ты думаешь, паша скор? О, это тонкая бестия! Capo gatto! Для начала он с мышкой играет. Только б мышка не сразу сдалась — не сразу б легла кверху лапками. Ах, ты знаешь: сияющий турок, откладывающий то мгновение, когда он изволит окончательно овладеть самой молодой, самой хрупкой из своих рабынь. По-английски это будет: «A radiant Turk, postponing the moment of actually enjoying the youngest and frailest of his slaves».
— Оставь! Если бы вчера…
— А я тебе говорю, еще не вечер. Главное, постарайся шепнуть словечко доне Констанции.
— Это правда. Известие, что Бельмонте рядом, придаст ей мужества.
— Лучше, чтоб прибавило женственности. В ней ее спасение. Наш мощный, сияющий как самовар турка должен испытывать прилив галантности, должен захотеть покрасоваться. Да, черт возьми!.. Захотеть чего-то большого и чистого. Нет, нам не мужество нужно сейчас, не дай Бог, чтоб оно нам сейчас понадобилось.
— Смотри…
Бельмонте видел: там вдалеке качнулся и поплыл белоснежный, весь отделанный страусовым пером двухместный венецианский портшез, походивший на огромное боа. И все, что окружало его: играло, пело, надзирало и проч., словно услыхало это «прочь!» — тоже строем двинулось в указанном направлении, притом крутя ручку громкости в обратную сторону. Поэтому все стихло, с одной стороны, и все исчезло — с другой, повергнув Бельмонте в состояние, которому и мазохист не позавидует. («Где кроется ошибка? Алихан…» — «Мазохист нуждается в партнере». — «Бельмонте…» — «Садиста мне! Дантиста мне! Дантеса! Нет сил сносить тревоги лихорадку».) Предоставим Бельмонте его печальной участи, когда нечего
Мы на лодочке катались золотистой, золотой, не гребли…
На самом деле Констанция в портшезе была одна. Просторный, как лимузин, специально выстроенный для паши с его ласковой лебедушкой, портшез изнутри тоже казался пушистым белым боа. «Душит белая боа», а расстегнуть воротничок, распустить узел на галстуке нельзя — это мужское. И врубелевской лебедью, что поверх дегтя вся изваляна в пере и пухе, забилась Констанция, благо есть куда: все бездонное, все белоснежное, утопай — не хочу.
Она знала, что виновата во всем сама: кому сужден бог — не должен прельщаться человеком. Ариадна сглупила. Но не из корысти, не по ошибочному расчету. Предпочесть бессмертному смертного (смертное), Болконскому — Курагина, мне — какого-то скрипачочка? И хотя безумие уже есть обстоятельство, смягчающее вину, безумство выбора представляется исключением из общего правила. Будешь казниться, сожалеть, проклинать свою глупость — но не будет к тебе снисхождения.
«А я и не жду, — возражала на это Констанция. — Когда пробьет полночь моего стыда, клянусь: пантеон мертвых красавиц пополнится еще одной. И пусть свидетелем мне будет яркий полдень чужого читательского счастья. Юлия, Мелисанда, Офелия — бескровные дивы символизма! Примите в свое царство и Констанцию-печаль».
Тихое покачивание носилок настолько контрастировало с чудовищным ревом механического турецкого соловья, что они вдруг сделались взаимонеотъемлемы. (К контрасту «по необходимости» — привыкаешь. И уже потом не можешь заснуть без включенного радио, света и т. п.) Поэтому было странно: как так, музыка вдруг смолкла, а покачивание продолжается. И даже граничит с укачиванием. Когда перисто-белоснежная дверца отворилась, Констанция поняла, что покачивается на волнах, а не от пружинисто-ровного шага.
Носилки стояли на корме яхты «Златозада», судно принадлежало гарему и всегда носило это название (как на севере и до поимки золотого оленя мог быть «Золотой олень» — пансионат). Но совсем другое дело плыть на «Златозаде» со златозадой на борту — это мечта мечты… Констанция ступила на палубу. Морской ветерок овеял лицо, которое одно, своим затуманенным взглядом, своей тонкой одухотворенностью (о кастрированные мозги!), хоть озолоти ты тысячу задниц, давало им фору: по очку на каждую. В смысле же морского ветерка — не Нормандия, конечно, но в эту пору года и влажный, как ноздреватая кожа Ашафа, воздух Шат ап-Араба может что-то имитировать. К тому же Констанция была не в лоснящихся кальсонах из индийской ткани, вечно сползавших, а в европейском платье по моде fin de si`ecle, не хватало только полосатых тентов на заднем плане, под которыми бы сидели завсегдатаи кафе на набережной, именуемой ныне променадом Марселя Пруста. По Promenade de Marcel Proust хорошо прогуливаться с бонбоньеркой «Mozart Kugel».