Читаем Субботним вечером в кругу друзей полностью

— Главное в нашем деле, как и в хирургии, иметь твердую руку. Без твердой руки ты не редактор. Что это за хирург, который не может резать? И что это за редактор, у которого дрожит рука? Сокращать, сокращать и еще раз сокращать — вот альфа и омега настоящего редактора. Без жалости и снисхождения! Дайте мне рукопись любого начинающего писателя или даже графомана, и я сделаю из него… Что? Как вы считаете?!

— Еще худшее дерьмо, — мрачно изрек коллега Кузькина редактор Лайкин, — мужчина с длинным пергаментным лицом, сам несостоявшийся писатель, впрочем, еще не до конца потерявший надежду. Редактор Степанов, коренастый, кудрявый, насмешливо переводил взгляд маленьких острых глазок с одного на другого. Костлявый Орленко усмехался.

Кузькин пожал плечами.

— Положите мне на стол любую рукопись, — небрежно предложил он. — И посмотрим, что из этого выйдет.

Утром следующего дня Кузькин увидел на своем чистом столе рукопись рассказа, отпечатанную на машинке. Он поднял ее к лицу и, близоруко щурясь, прочитал заголовок: «Мельничное колесо надежды». Николай Ергованов.

— Что за нелепый заголовок?! — фыркнул Кузькин. — «Мельничное колесо» или «Надежда» — вот отличный заголовок. Откуда здесь эта белиберда?!

Лайкин объяснил, что выудил рукопись этого рассказа из самотека. «Можешь сделать из нее шедевр, если, конечно, ты не передумал», — как можно более равнодушно сказал он.

Кузькин искоса глянул на него, полистал рукопись.

— Мне все ясно, — процедил он, — вы решили поймать меня на слове. Ну что ж. Я принимаю ваш вызов. К вечеру этот бред превратится во вполне изящную вещицу.

В рукописи было двадцать две страницы. Прежде всего Кузькин прочитал текст. Читая, он хмыкал, охал, бормотал: «Чепуха, идиотизм, глупость, какой ужасный стиль», хватался за голову, остервенело подчеркивал строчки, ставил на полях размашистые восклицательные и вопросительные знаки. Он по макушку ушел в работу и весь день, не разгибая спины, просидел над рукописью, не считая короткого перерыва на обед.

После обеда Кузькин вновь одержимо колдовал над чужой рукописью. Все же это были сладостные минуты творчества — он с треском вычеркивал слова, целые фразы и абзацы, словно вылущивал горошины из стручков. При этом Кузькин чмокал губами, закатывал глаза, чесал затылок, то застывал без движения, уставясь остекленелыми глазами на чужие строчки, то с яростью бросался на них, словно на кровных врагов. То был его звездный час. Вдохновение подняло Кузькина на самый высокий гребень творчества.

Наконец он откинулся на спинку стула, руки безвольными плетьми закачались у ножек стула, по лицу блуждала расслабленная блаженная улыбочка победителя.

— Готово! — с надменным торжеством сказал он. — Вот так рождаются шедевры. Да если бы я только захотел, разве я сидел бы здесь с вами в этом пыльном склепе! Мое имя давно бы уже гремело, а вы бы с завистью следили за моими успехами. Но видит бог — я не тщеславен. Прочитать!

— Читай! — дружно, с восторгом закричали коллеги. — Читай, Кузькин! Покажи нам кузькину мать! Весь день мы терпеливо ждали, пока ты закончишь. А теперь валяй — потряси нас! Мы готовы…

Кузькин поднялся на ноги, театрально откинул со лба воображаемую прядь — у него даже осанка стала другой — величественной, как у памятника полководцу, и стал читать, подчеркивая каждое слово помахиванием указательного пальца. Он поднимал свой голос до патетических высот и опускал до трагического шепота. Глаза его сверкали огнем гения.

Коллеги безмолвно, благоговейно, с наслаждением на постных лицах внимали. Кузькин был сейчас не Кузькиным, к которому все давно привыкли, — самонадеянным, ворчливым и хвастливым, а другим — великим, божественным, он на глазах преобразился и стал совсем другим. Как мохнатая гусеница вдруг превращается в яркую красивую бабочку.

— Вот и все, — закончив читать, с вызовом сказал Кузькин. — Можно засылать в набор. — Он вытащил из кармана давно не глаженных штанов папиросы и, обламывая о коробок спички, стал прикуривать. А прикурив, небрежно спросил:

— Что же вы, черти, молчите? Ну как, получилось?

— Получиться-то получилось, — каким-то странным подрагивающим голосом сказал этот прохвост Лайкин, — да только ты правил и сокращал не графомана, а рассказ Хемингуэя. Вот так-то, братец…

— Брось трепаться, — потемнел Кузькин, начиная догадываться, что его бессовестно надули, что он стал жертвой розыгрыша и собственной самоуверенности.

В ответ раздался дружный смех. Лайкин — эта вероломная гиена — закатывал глаза как сумасшедший, раскачивался на стуле и бил себя кулаками по коленям, Орленко скалил зубы молча, как какая-нибудь марионетка, Степанов опустил свою лохматую голову на стол и перекатывал ее с одной стороны на другую, будто она была мячом с опилками.

Ошарашенный Кузькин стоял и в каком-то беспамятстве смотрел на всю эту вакханалию и все никак не мог прийти в себя, до конца осознать, что же такого смешного произошло, отчего они так смеются.

— Ну, чего вы рты раззявили, будто коты на рыбу? — обиженно спросил он.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже