— Клеплет она, государь, то не след был… — крикнул Ондрейка.
— Молчи, Ондрейка, твой спрос впереди, — оборвал его Алмаз Иванов.
«А с того дни ввечеру, — читал дьяк, — стал княжич недужить. Скочила в рот ему жаба и стал у его в горле опух. А ране того тот вор Ондрейка по ветру напусти,[28] чтоб был тот князь Никита до его, Ондрейки, добр…
— Лжу она молвит, ведьма лютая! Ничего я не напускал…
— Дай ему по уху, чтоб молчал, — крикнул дьяк стрельцу и зачитал дальше:
«А боярыня, княгиня Овдотья Ермиловна, про то Ондрейкино воровство сведала и князь Никите Иванычу говаривала, чтоб он того лекаря взашей гнал. А князь Никита Иваныч не послухал. А как княжич Иванушко занедужил, велел князь того лекаря к ночи привесть. А тот лекарь стал того княжича наговорными зельями поить, а на шею ему долгонькой лоскут наговорный привязывал. А с того лоскута ничего доброго не было, окромя плохого. А в те поры лекарь Ондрейка князю молвил, что будет он княжича ножом резать…
Боярин проснулся и распялил маленькие глазки.
— Ах, он душегуб — пережечь его надвое! — крикнул он. — Младенца ножом! Подлинный ты убойца смертный, вор Ондрейка!
— Не резать, государь…
Стрелец, не ожидая приказа, дал Ондрейке такого пинка, что лекарь едва на ногах устоял.
«А боярыня, Овдотья Ермиловна, — читал дьяк, — не дала вору Ондрейке своего сына резать. А в те поры дал тот вор Ондрюшка княжичу Иванушке отравного зелья, и с того зелья княжича не стало…
Боярин уже больше не спал:
— Иваныч, — остановил он дьяка. — То бы зелье, — коли осталось что, — в Оптекарский приказ бы послать, дохтурам на испытанье.
— То все сделано, Юрий Ондреич, — сказал Алмаз Иванов. — Вечор, как извет я чёл, к боярину Одоевскому подъячего за тем посылал. И в Оптекарский приказ бумагу писал, чтоб тотчас то зелье осмотреть, отравное ли, нет ли. Дал боярин Одоевский. Ноне и ответ должён быть.
Ондрейка и не пробовал спорить. Стоял, свесив голову, и молчал.
— Чти дале, Иваныч. Видно, и впрямь колдун и душегуб. Младенца не пожалел — пережечь его надвое!..
«И тот вор Ондрейка, — читал Алмаз Иванов, — опричь княжича Иванушки, многих людей наговорами и зельями умаривал. Как в Смоленске городе, у тестя своего Ивана Баранникова, на хлебах…
Тяжелая дверь с улицы с визгом отворилась, и два стрельца ввели ту горбатую старуху, что утром взяли на Канатной слободе.
— Бориско! — крикнул сердито дьяк. — Пошто приводных людей пущаешь? Гони в заднюю избу.
За старухой шел подъячий Стрелецкого приказа. Он перекрестился, подошел к столу и, поклонясь боярину, сказал:
— Князь Троекуров велел привесть к тебе, боярин, бабку Феклицу, что на лекаря, Ондрейку Федотова, государево слово молвила.
— Государево слово! — крикнули разом и дьяк, и боярин.
Ондрейка задрожал и с ужасом поглядел на горбунью. Новая беда — хуже прежней! Теперь не миновать Пытошной.
— Говори, бабка, что ведаешь, — сказал боярин, отпустив подъячего. — Да, мотри, не путай, — пережечь тебя надвое! Коли наклепала,[29] сама в ответе будешь.
— Пошто мне, родимый, клепать. Недружбы у меня с им, с вором Ондрейкой, не было. А как я сведала про то его ведовское воровство… И как он на государское здоровье умышлял. И сведав про то, боясь от бога гневу… И чтобы мне, сироте, не пропасть, что я, ведая про тот его злой умысел, не довела, то и молвила я государево слово.
Ну, сказывай скорея, на кого он, вор и супостат, умышлял — на государя ли, на царицу, аль на государских детей? И не было ль у его в том злом умышленьи пособников?
— Про пособников, свет боярин, не ведаю. Чего не ведаю, про то и не сказываю. А только была у его, у вора Ондрюшки, познать[30] с царским дохтуром, с немцем Фынгадановым. И тот немец, его вора Ондрюшку, вверх приваживал и государских детей ему показывал.
— На кого ж он умышлял, сказывай?
— Да на государыню царицу и на царевича. Он, вор Ондрюшка, на государынин след пепел наговоренный сыпал и на царевича тож. И стала, после того его воровства, государыня царица недомогать и царевич смутен стал…
— Чего ты путаешь, старая? Да государыня царица, слава господу богу, в добром здоровьи и царевич тож.
— Батюшка боярин! Так я не про царицу Наталью Кириловну, спаси ее господь, а про первую царицу, про Марью Ильинишну и про царевича Симеона Алексеича…
— Так меня, государь, в те поры и на Москве… — крикнул было лекарь.
— Молчи, вор окаянный, — пережечь тебя надвое! — крикнул боярин.
— Ужо на пытке все скажешь, — прибавил дьяк. — Ну, бабка, сказывай дале.
— Сказываю, государь, сказываю. Как стал он душегубец, на государынин след пепел сыпать, так государыня и занемогла, а вскоре ж и грех случился — государыни царицы не стало. А вскоре ж и церевича Симеона Алексеича. Надумал он, вор окаянный, весь царский корень известь, что от царицы Марьи Ильинишны.
— Для чего ж ты, бабка непутевая, про то ране не довела? Аль не ведала, что от царицы Марьи Ильинишны два царевича осталось — Федор Алексеич да Иоанн Алексеич? Тот супостат и на их государское здоровье умыслить мог. Вот отошлю тебя в Пытошную — пережечь тебя надвое!..