Небо полностью очистилось, и облаков не было, звезды бледнели, резкий ветер доносил дымную гарь костров. И Брюханов сейчас почти с тупой болью в сердце чувствовал этот неохватный простор, не подвластный никому и ничему, неостановимое движение времени, и эти слабые костры человека, его непрерывные попытки пробиться к небу, к пронзительным в резком ветре звездам, — за все это нужно было, стоило бороться, прав Чубарев. Сегодня к Брюханову пришло чувство конкретности, вещности сделанного, которого так недоставало в его многочисленных служебных заботах и обязанностях. Может быть, именно поэтому он так тосковал по кислому запаху металла в мартене. Все дело в движении, прав Чубарев, главное — успеть сделать свое, думал он с чувством приобретения, необходимости и важности своего "я".
Внезапно он вспомнил о Клавдии и застыл ошеломленный. А что, если она в самом деле приехала? Ну да, приехала и ждет, подумал он не без страха и заторопился. Он не заметил, как добрался до окраинных улочек, даже здесь чувствовались перемены; несмотря на ранний час, встречалось много людей; видимо, шли в утреннюю смену, да, с транспортом плоховато; Брюханов ускорил шаги, дежурная была на этот раз незнакома ему, но ее предупредили, и она тотчас поднялась навстречу.
— Товарищ Брюханов? — спросила она с мягким оканьем. — Здравствуйте, к вам тут вчера два раза Геннадий Михайлович из райкома присылал.
— Спасибо. Больше меня никто не спрашивал?
— Нет, весь день тут, никого не было.
— Хорошо, — сказал он с облегчением. — Я сегодня не спал, вы часа три, пожалуйста, не будите, не пускайте никого.
— Ладно, товарищ Брюханов, — сказала дежурная, протягивая ему ключ; он сразу же пошел к себе; на него навалилась свинцовая усталость, сбросив пиджак и сапоги, он с наслаждением вытянулся на кровати и тут же уснул; он открыл глаза ближе к обеду, словно от толчка, и долго лежал, прислушиваясь к громким голосам в коридоре. Все тело, охваченное приятной ломотой, отяжелело, руки и ноги были словно чугунные, о Клавдии он думал сейчас как о чем-то второстепенном, это была ненужная вспышка сего стороны, бесполезное проявление эмоций. Потом, права мать, нужно думать о серьезном, не заметишь, как состаришься, полетят белые мухи, и конец, нельзя всю жизнь одному, отвезут на кладбище с оркестром и речами и забудут, и не было в мире никакого Брюханова. Если бы не умерла Наташа, у него уже был бы сейчас почти взрослый сын... Ты сам убивал и видел на войне, как умирали, и хорошо знаешь, что со смертью кончается все. Нет, он не хочет, чтобы с ним кончилось все и все его мысли и дела так и остались незавершенными. У него обязательно будет сын, крепкий, лобастый мальчонка, в тридцать три жизнь далеко не кончена. Тот, кто хочет, на своем поставит, и ты можешь еще сейчас перебороть Петрова и вернуться на завод к домне, снова ощутить запах кипящего металла. Если года три-четыре назад это твое желание действительно упиралось в глухую непроницаемую стену, то сейчас все зависит только от тебя самого, ты сам идешь только до определенной точки, до определенной черты, а все потому, что уже привык к своему положению и где-то в самой потаенной глубине не хочешь, вернее, побаиваешься перемен. И потом, тебя уже затянула твоя работа, многоликость человеческих отношений.
Каждый отдельный случай — это судьба, например, Чубарев, попробуй разберись в нем. Петров ему определенного ничего не поручал, не приказывал, и сам он, Брюханов, говорил с Чубаревым, может быть, чересчур откровенно, но никогда об этом не пожалеет. И вчерашний день, затраченный, казалось бы, на частности, многому его научил. Он ближе узнал Чубарева и убежден, что такой человек вправе сам решать свою жизнь, вот что он скажет Петрову. Он, конечно, пробудет здесь, сколько нужно будет, всю стройку по кирпичику разложит и все, что требуется от него, сделает; так уж с ним бывало; главное на этот момент и в этом деле для него определилось, и он ничего вразрез совести предпринимать не станет. Нельзя же, в конце концов, отречься от своей сути, от того, что, собственно, и составляет опору и смысл жизни, без которого вообще теряется личность. Он вспомнил Терентьева и Фому с патефоном, и опять чувство приобретения, вещности сделанного зазвучало в нем; пересиливая тяжесть и ломоту во врем теле, он вскочил, попытался сделать несколько гимнастических упражнений, болезненно охнул и, взглянув на свои ладони в кровавых волдырях, успевших побагроветь, все-таки несколько раз присел, разогнулся и стал одеваться.