Опустив плечи, она пошла вперед, не оглядываясь, сама выбрала место на лежавшей возле нового сруба неошкуренной сосне, предназначенной на матицу, и первой села; Захар опустился рядом.
— Цвела, цвела черемуха, Захар, облетела, ветром ударило, — с задавленным вздохом начала она. — Пора пристала, надо нам что-то решать. Я тоже не каменная, ждала, ждала, да и ждать перестала, первым ты этого не осилишь, хоть и мужик. А может, тебе так ловчее кажется, может, ты и на все время решил на два двора...
— Подожди, подожди, Фрось, с чего ты это? — запротестовал он. — Был грех...
— Был, говоришь? Ладно, Захар, я ругаться с тобой в крик не хочу, такой уж, видать, уродилась. Я бы, может, и делила тебя пополам, уж недолго оно и осталось. Дети вот выросли, пока ты куражился, они и поднялись. Не знаю, как тебе, а мне в глаза им показаться срамно, большие, понимать стали. Иван в парни выходит, об Аленке не говорю... Надо тебе решать, порешишь уходить, богом тебя заклинаю... Твоя жизнь тоже не сладкая, что ж нам мучиться друг подле друга? Уходи и ты на строительство. Вон о нем только и разговору на селе. Деньги там, жизнь легкая. А мы проживем, пробьется в тебе искорка божья, поможешь когда, а нет, и не надо, не старое время, с голоду на миру сдохнуть не дадут. Поезжай, уехать тебе надо, а то нехорошо выходит. Вроде с недавнего времени и дома ты, да по-чужому ты дома. Души в тебе прежней хозяйской не осталось, заместо ее один лед. Не могу я так, Захар, больше, — призналась она. — Износилась, остарела, а она — молодая, отец с матерью в белом теле выдержали, мне не угнаться. Не хочу и гнаться, заморилась я от такой жизни, Захар.
— Тебе, значит, дети дороги, а мне — нет, Фрося, — сказал Захар с невольной обидой, хотя отлично понимал, что обижаться ему не на что и нельзя. — Вот как ты вопрос поворачиваешь, Фрося. Не знаю, что тебе сказать. Давай мы так договоримся: избу надо в первую очередь поставить, в старой развалине ребятам никак дальше жить нельзя. Когда-нибудь возьмет и задавит все наше потомство. Не молоденькие мы с тобой, Фрося, горячку пороть не приходится. Виноват я перед тобой, это верно, отрекаться не буду. — Захар говорил, проникаясь все более острой жалостью и к жене, и к себе, и эта жалость не было осознанием какой-то своей вины; вины за собой он никакой не чувствовал и не мог чувствовать; он любил и продолжал любить Маню, хотя теперь не знал точно, любит он ее больше или ненавидит, но он не мог именно теперь расстаться и со старой семьей, он бы стал вполовину беднее; он глядел иногда на тянувшихся, словно вперегонки догонявших друг друга сыновей, и ни с чем не сравнимое чувство гордости и грусти охватывало его; пусть он не сделал на земле больших дел, повезет им, вот этим, горластым и драчливым, уже умеющим постоять за себя, не может быть так, чтобы хоть одному из них не выпал на долю козырной туз, а это и будет ответ на его неудавшуюся, пошедшую в витой перекосяк жизнь. Фрося не могла и не должна была понять его, баба и есть баба, а ему подчас хотелось заполнить собой весь мир, казалось, что его хватило бы не то что на двух — на всех, и никому в отдельности не в убыток.
Захар подвинулся к жене, слегка обнял ее за плечи; она сидела не шелохнувшись; хотела сказать мужу большое и важное для них обоих и для детей, да так ничего у нее и не получилось, и от своего бессилия она устала больше, чем от тяжелой дневной работы; она понимала, что все останется по прежнему, есть в жизни непонятное, какая-то своя правда была на стороне Захара, и он не волен переменить или нарушить ее.
— Пойдем спать, Фрося, — попросил Захар, поднимаясь. — Ты сейчас ни о чем не думай. Все у нас с тобой есть. А дальше дело будет видно.
— Пойдем, — вздохнула Ефросинья, — только попомни мои слова нонче. Я тоже тебе не каменная, подломиться могу. Как на духу признаюсь, нечистый порой одолевает, зарезать или еще как сгубить тебя готова...
— Дожился мужик! — остановил ее Захар коротким смешком, и опять мгновенная мысль, что до этого часа он не знал ее, сверкнула в нем.
— А ничего, ничего, Захар, — Ефросинья тоже встала, шагнула к нему. — Помнишь, как Макашина Федьку в город повез, помнишь? Кто-то голову тебе тогда проломил. Прости господь, молила я его, чтобы совсем он тебя прибрал. Знать, от злобы моей не дошла молитва, а могла бы, не разорвись душа надвое. А то одна половинка одно кричит, а другая — супротив: спаси его, господи, спаси, какой ни есть, отец он детей моих, сиротами измыкаются. Вот так, Захар, — закончила она каким-то сорвавшимся, зазвеневшим от затаенной силы голосом. — Делить тебя на две половинки я больше не буду. Все, Захар, не та я теперь, сила какая-то разрослась внутрях, не стерплю, не сладить мне с ней.