— Ну, ты, отведи эту, — сказал, удерживая новый приступ кашля, один полицейский другому, — а я еще по хатам пошарю, глядишь, лишних три десятки будет.
Аленку увели; и Ефросинья, и бабка Авдотья завыли в голос, кинулись к двери, но их опередил Иван; сунув руки в телогрейку, нахлобучив на голову шапку, он сразу же пропал; Ефросинье послышалось, что он что-то сказал на ходу, но она не разобрала, что именно. «Иван! Иван!» — закричала ему вслед Ефросинья, совсем ополоумев; она тоже хотела бежать, но ее удержала Маня; проснулись Николай с Егоркой, испуганно торчали со всклоченными головами в дверях, поджимая ноги от холода и с трудом удерживая слезы от воя и вида бившейся на лавке матери.
— Не успела, чуток не успела, — кусала белые губы Маня, не зная, что делать и что еще сказать Ефросинье и бабке Авдотье. — Это какие-то чужие, — говорила Маня растерянно. — Ко мне Настя Плющиха прибегала, иди, говорит, Ефросинью скорей буди, пусть девку хоронит. Ее старостиха Антонина послала, чужие, говорит, из города нагрянули, девок в Германию берут. Горе горькое, и до чего же народ дожился, как скот в продажу...
Ефросинья встала с лавки с распухшими губами, с красным лицом, растрепанная, стала молча собираться.
— Куда, куда! — кинулась к ней бабка Авдотья, в широкой холщовой рубахе с узким, глухим воротом.
— Пойду, мамаш, может, упрошу катов-то, неужто у них сердца-то из железа?
— А как не упросишь? — резонно спросила бабка Авдотья. — А как с самой что сделают, волки-то эти? Вон, — она кивнула на Николая с Егором, — у тебя еще двое. С ними что будет? На меня не надейся, мне недолго, сложу руки крестом на груди, и готово. Я свое оттопала, надоело мне жить на таком страмном миру. Не ходи, Фрося, не надо. Ужо лучше мне, старой, пойти узнать, что да как, мне теперь никакой нечистик не страшон. А ты лучше печку растопи, картошку вари.
Одеваясь, бабка Авдотья все время думала о любимой и единственной внучке, представляя ее именно в этот момент в чужих руках так, что по коже проступал мороз и делалось дурно; Аленка же, в сопровождении одного из полицейских, еще не успела отойти слишком далеко от дома; было темновато, хотя все уже посерело вокруг. Аленка слышала сопевшего позади полицейского; неожиданно схватив за плечо, он остановил ее, приблизив жарко дышащий рот к самому ее лицу.
— Послушай, девка, хочешь, отпущу? Зайдем в какой-нибудь сарайчик, посля валяй куда глаза глядят. Скажу — убегла.
Аленка с отвращением, молча отняла у него плечо, повернулась и пошла дальше.
— Дура, — с сердцем сказал он ей следом. — От тебя кусок не отвалится, на то девка и родится. Самой сладко будет, куда бережешь? Там, в Германии, наплачешься, это здесь сулят разного добра, а там наплачешься.
Раздался изумленный вскрик полицейского, Аленка оглянулась, и тут же услышала прерывающийся голос Ивана, сбившего полицейского с ног и теперь пытавшегося вырвать у него карабин.
— Беги, Аленка, беги! — кричал Иван, барахтаясь сверху на полицейском и раскидывая ноги шире, чтобы удержаться. — В лог, — понизил он голос, — знаешь куда... там найдут... Скорей, — задыхаясь от усилия, заорал он, подняв залепленное снегом лицо и видя по-прежнему стоявшую на месте сестру; Аленке показалось, что он тяжело, по-мужски выматерился; она метнулась в сторону, перескочила чей то, кажется, Володьки Рыжего, покосившийся плетень и побежала в поле; дело близилось к середине марта, и слежавшийся, подтаивавший к полудню, а в ночь подмерзавший сверху снег хорошо держал ее. Сзади гулко ударил выстрел; она дернулась всем телом на ходу, споткнулась; только теперь ее пронял дикий страх; она бежала, задыхаясь и падая, и все думала о том, что Иван лежит теперь в луже крови и мать с бабкой воют над ним, распустив волосы; одно время она хотела вернуться, но тут же подумала, что ничем не поможет, только заберут и угонят в ту самую Германию, знакомую лишь по учебникам, газетам да по войне. А теперь, что же будет теперь?