— Мы уходим сегодня к вечеру, — сказал он, жалея ее и не решаясь говорить откровенно; он не чувствовал себя виноватым, он больше не мог, он и так проявлял столь не свойственное ему долгое благоразумие и героизм. А сейчас надо было переводить все в привычные рамки, нельзя позволить ей увлечься серьезно, он ведь не принадлежит себе. — Аленка, — сказал он, и непривычная робость, прозвучала в его голосе, — Аленка, я ведь человек так себе, ненадежный. Ты это знай.
— У меня есть сигареты, целая пачка, — порадовалась она, не желая слышать его слов, охваченная каким-то нехорошим предчувствием и думая, что курить ему нечего, в отряде вообще третий день не было табаку. — Хочешь?
— Ты необыкновенная девушка, Аленка, — сказал Сокольцев, слегка касаясь пальцами ее бровей, любуясь ею и неосознанно тоскуя. — Когда-нибудь ты можешь пожалеть. Проклянешь и тот час, когда мы увиделись.
— Никогда! — сказала Аленка с ликованием в сердце, целуя его пальцы. — Этого никогда не случится. — Она поцеловала его раз и другой. — Ты много думаешь, Алеша, от этого можно с ума сойти. Говоришь сегодня — горечь пропекает. Не надо, Алеша, мне так хорошо, ни о чем думать не хочется.
И с ним что-то случилось, она сама почувствовала, что с ним что-то случилось, и мысль, что она его совершенно не знает, пришла неожиданно, пробудила в ней болезненное любопытство; и так же, как она раньше узнавала его тело, ей хотелось узнать сейчас его жизнь, с того самого момента, как он родился, и она вспомнила своего младшего братишку Егорушку и опять подумала, что это не то, совершенно не то. Сокольцев же в это время думал, что он, кажется, и в самом деле любит эту порывистую девушку, любит совершенно иначе, чем других женщин до нее, он подумал, что с первого раза в нем уже была какая-то ненасытимость ею, и она становилась все сильнее; еще никогда и ни с кем ему не было так хорошо; уже была и определенная зависимость от нее, и это его злило, ведь ему нельзя позволить себе такую роскошь; он не имел права обещать ни ей, ни себе даже малости, он и сам давно забыл, что он сын донбасского инженера, погибшего еще в тридцать шестом году при обвале шахты; он никогда раньше не думал о тех, кто встречался ему на пути и кого приходилось потом бесследно оставлять, уходя дальше, и вот судьба свела его с Аленкой, хотя и сам господь бог, если бы он был, не мог бы назвать отмеренный ему, Сокольцеву, срок на этой земле; он не хотел именно ей, Аленке, зла. Таков уж мир — кто кого, а вообще-то бросить бы все это, взять ее и уехать куда глаза глядят, на берег какой нибудь светлой тихой речки; ведь большинство людей, окружающих его сейчас, собирающихся еще долго жить и бороться, погибнут, но Аленку он никому не отдаст, ни немцам, ни своим; он договорится и ее отправят в тыл, ведь кончится же когда-то война... Очевидно, в нем проснулась древняя кровь Сокольцевых, может быть, именно та степная ее примесь, что заставила его деда, уже не первой молодости, женатого человека, неоглядно ринуться за цыганкой из табора на край света. Так и сгинул дед где-то. Но что бы ни случилось, он не хотел и не хочет ей зла, он понимает, что все это глупость, любовь и прочее, но он ее, кажется, любит, она словно перевернула в нем какой-то механизм, и ему все чаще становилось не по себе. Он начинал думать о ее обязанностях, о том, что ее руки прикасаются и к другим, она их раздевает и моет, и видит их такими, как их мать родила; от этого в нем поднималась слепая красная мгла, и он был готов убить; ее руки должны принадлежать только ему, и это незнакомое раньше чувство, когда ему удавалось отойти чуть в сторону от себя, удивляло и пугало его. Сейчас он не разрешал себе этого; оставалось пять часов до вечера, и нельзя размагничиваться, думать о постороннем. У него свой путь, ему нравилось идти со смертельной остринкой в груди, когда любая неловкость могла приблизить ее прямо к сердцу, и самому ему казалось, что он движется словно в каком-то постоянно высвеченном пятне, и сплошная тьма закрывала все далеко вокруг, и лишь где-то за горизонтом чувствовалось далекое солнце; он знал, что все это не так, все грубее и проще и нет никакой тьмы, никакого шествия, а есть смертельная, не знающая малейшего сострадания борьба, но ему не хотелось так думать; сам для себя он шел независимый и отдельный от всего мира; ему ничего не было нужно, ни денег, ни власти, ему теперь часто хотелось просто мирной жизни, и понятие родины возникало в нем порой какой-то затаенной болью, и вот теперь, лежа рядом с Аленкой, он испугался.