Придя немного в себя, Ефросинья потихоньку забрала все в семье в свои руки, как это и было прежде; бабка Авдотья хоть и делала недовольный вид, но была рада-радешенька, теперь у ребят была мать, и все самое тяжелое бабка Авдотья сразу перекладывала с себя, а самой ей пора было подумать и о боге, недаром в последнее время нет-нет да и начинает сниться мужик, Тарас Еремеевич, умерший от холеры где-то под Астраханью в двадцать первом, куда подрядился вместе с пятью другими густищинцами ехать за солью для общества. Только один из них и вернулся, привел коней, а остальных так и закопали в известке; а вот теперь Тарас-покойник уже в который раз снился, как живой, и бабка Авдотья, рассказывая невестке, утверждала, что это он ее зовет, что и ей пора собираться, и, хотя Ефросинья не верила и свекрови об этом говорила, бабка Авдотья крепко вбила это себе в голову и стала сумрачнее, замкнутее, ходит, ходит и задумается, вроде и вдоволь пожила, а уходить нелегко, знобко, хочется, коли тому суждено, и Захара дождаться и поглядеть, какие люди из внуков подымутся, да и оженить бы их, полюбоваться на молодую радость. «Охо-хо-хо, — говорит бабка Авдотья сокрушенно. — Вот горюшко-то, вот суета; вроде ничего хорошего в жизни и не было, а на тебе, то одно, то другое проблеснет. Помнится, батюшка ботинки купил перед самой свадьбой, ни у кого таких в селе не было, да и Тарас хорош и крепок был в парнях, да и мужиком смолоду...» Бывало, ни в великий пост, ни в страстную субботу от него никаким боем не отобьешься, мать-то, свекруха ее, в Густищи из хохлов была приведена отцом Тараса, ходил по каменному делу аж за Киев куда-то и вернулся однажды вдвоем, высокая, чистая баба была, ласковая, бога гневить нечего, невестку не обижала. А как внучата пошли, все, бывало, песни над ними пела, сердечно так, прямо слезы в груди закипают...
Слабые, полустертые ощущения начинают просыпаться и бродить в теле, и бабка Авдотья усердно кладет поклоны: грех, грех смертный на старости лет, оттого и дети не жили, а Захарка как зачат на страстной неделе, так непутевым и пошел по жизни, один грех от него и искушение людям. Бабка Авдотья понимает, что еще больший грех думать нехорошо о своем дите, не радоваться своей родной плоти и крови, но сейчас ее честность перед богом выше всего, и она сама страдает от своей честности, и иначе не может.
5
В эту трудную осень 1943 года на огромных пространствах, освобожденных от немцев, многим нужно было в самые короткие сроки обзавестись хоть каким-нибудь жильем, подготовиться к зиме. Чаще стали перепадать мелкие, тусклые дожди, с каждой новой зарей ярче бушевало многоцветье лесов, осина и клен уже давно роняли лист, и дуб начинал густо багрянеть в предпоследней яри; густо и тяжело ссыпался с него крупный, полновесный желудь, и многие густищинцы с утра отправлялись с мешками и с колясками, у кого они были, в лес, желуди сушили и ссыпали па зиму в добротные немецкие ящики из под снарядов. Запасла пудов десять желудей и Ефросинья с детьми, а в конце октября, к празднику, получила еще и пособие — два пуда пшеницы. Ефросинья тотчас хорошенько провеяла ее и, тщательно завязав, подвесила в углу землянки, чтобы мыши не точили; это был запас к весне, к самому голодному сроку, а пока можно было перебиваться разной всячиной, тем, что доставал Егор на свои подметки, что собиралось в полях и в лесу; каким-то чудом сохранившаяся в земле и превратившаяся в комья темного крахмала картошка, орех, желудь в лесу, раки и рыба, размножившиеся в войну в ручьях и колдобинах.
Вернувшись как-то с работы и бросив растоптанные лапти, Ефросинья переобулась в немецкие сапоги, которые для нее стянул Егор с убитого немецкого солдата (сапоги Ефросинья жалела и на работу не носила), расчесалась; бабка Авдотья дала ей ее часть болтушки и кусочек темного, с толстой от закала коркой хлеба. Ефросинья быстро ела, нужно было додергать бурьян на усадьбе, чтобы весной свободно огород вскопать.
— Слышь, мам, — сказала Ефросинья, отрывая глаза от миски, — бабы-то наши, Нюрка Куделя да Варечка Черная, приглашали с собой в Глухов поехать. Два пуда, говорят, семечек возьмешь, а в Холмске вполовину выручишься. Да ведь как собрать на эти два пуда? Так-то хорошо бы сходить, хоть бы на мыло. Да пшена стаканов десять купить. Поди, рублей пятьсот — шестьсот надо на первый раз, а ребятам в школу... ничего справного нету.
— Куда уж Варечке-то, — недовольно, с осуждением сказала бабка Авдотья. — В два рта тянут, никак не нажрутся.
— Живой человек на живое и загадывает, — вздохнула Ефросинья, доедая похлебку. — Запас, кому он помеха?
— Живоглоты! — поругалась бабка Авдотья. — И Володька хорош, сколь раз терку обещал сделать? Когда Захар ходил в председателях, все они по-другому были...
— Вспомнила, мамань, — опять вздохнула Ефросинья, — прошлогодний снег, кому от него холодно?