– Земля-то советская, да разговорчики у иных, у тебя вон сейчас, дерьмом начинены. – Захар жестко нацелился куда-то в переносье Поливанова. – Гляди, загремишь ненароком, только брызги пойдут.
Хозяин, сверкнув острым глазом из волосяных зарослей в сторону дочери, крякнул, выплеснул, как в таз, в темный зубатый рот самогон из стакана и сказал неожиданно ласково, довольно шлепая толстыми губами:
– Зря ты на меня, сосед, мы люди темные. Услыхал и брякнул – век открыто перед людьми жил. А ты, Маня, не стой зря, скажи матке яишницу изжарить поболе, пусть не жалеет. Сходи в подвал, яблочков моченых набери. Хороши у меня ноне яблочки-то, Захар Тарасович, ох хороши, сроду так не удавались. Не плод от земли, янтарь заморский, так и светятся.
Он глядел прямо в глаза Дерюгину с какой-то поощрительной усмешкой, словно не о яблоках говорил, а о дочери, и у Захара опять сладко занемели ноги, и он вытянул их под столом; хороша поднялась девка у Поливанова, вся за последний год налилась, тронь, так и брызнет соком, и глаза бесстыжие ждут. Видать, и сам Поливанов заметил, что всякий раз, задерживая взгляд на девке, он, Захар, неловко, с деланным безразличием отворачивается, да и не надо было к Поливанову идти после похорон пить, расползутся по селу слухи.
– Кажись, и правда из хохлов забрела, сорочка вся петушками расшита, – говорил теперь Микита Бобок, подергивая взлохмаченной бородкой. – И я так слышал, Захар. Оттуда много теперь – мужики, дети бредут. Неладно, слышно, у них. Кожа к костям присохла, торкает, торкает по дороге, ляжет – и готов. А перед самым концом дурной водой наливается, разносит его. Кто говорит, недород на Украине хватил, а кто… Вон моя мать о конце света убивается, ночи не спит, антихриста поджидает.
– Ты мне, Бобок, эти речи брось, по-волчьи на всякую приманку не кидайся, – неожиданно сказал Захар, невольно привлекая и громкостью голоса, и злостью слов общее внимание за столом, – Не наши речи, это вот он хочет, чтоб его самогон дерьмом заедали. На-кось, Аким, съешь! – Он выставил в сторону Поливанова тяжелую дулю, и тот, не принимая серьезного тона, с мирной усмешкой отвел его руку, опять разлил из пузатого старого штофа самогон, и Захар Дерюгин опять почувствовал сбоку на себе все тот же откровенный и жадный взгляд; он не хотел больше пить, но под этим взглядом взял стакан, поглядел на горящую над столом семилинейную лампу, в которой сильно потрескивал от нечистого керосина фитиль, и, дождавшись, когда все выпили, выпил и сам; хозяин пододвинул к нему тарелку с желтоватым салом, как бы ненароком покосившись в сторону двери, сказал:
– Будя, иди спать, Маня, в другую половину, нас ты не переждешь. Окошки погляди, запри, теперь шпаны набрело, от всякого греха подале положишь, поближе найдешь.