Мы молчали. Да и о чем было говорить? Словно какая-то черта уже отделяла нас от того мира, в котором мы были еще утром, с дымами из деревенских изб, женщинами в платках и овчинных шубенках с коромыслами на плечах — спешили они за водой к колодцам, с ребятишками у снежных горок. Мы переходили в другой, тревожный до страдания и неизвестный нам мир. Мы были людьми, для которых прошлое в эти часы как бы умирало, потому что мы своими чувствами, смутными, неосознанными помыслами уже были в иных пространствах и измереньях, в них действовали другие законы и установления, о которых мы могли только догадываться. Но и о том, что ожидало нас, мы тоже не думали, старались не думать.
Все чувства были притушены и расслаблены, словно в нас самих действовал великий закон, который предвидел все, что нам предстояло, и оберегал наши силы для грядущих потрясений.
А боя мы ждали. И были готовы к нему. Не то чтобы мы так уж рвались под огонь или, например, по своей воле отказались бы отдохнуть день-другой в деревне, из которой вышли, я что-то таких дураков не встречал на войне, но нетерпеливое ожидание неизбежного входило в то, что можно было бы определить, как наше тогдашнее переживание. И сознание необходимости нашего участия.
Мы все, ну, может, не все, но такие, как Виктор, Иван, Борис, Павлов, Кузьма Федоров, я, верили в скорый перелом. Нам казалось, мы довершим декабрьский разгром под Москвой. Погоним немцев дальше. По пути на фронт, кажется за Селижарово, мы в стороне от нашей дороги увидели широкое темное пятно, многие своей охотой повернули туда. Пошли и мы, хотя и трудно нам давалась дорога. Оказалось, это тупорылые немецкие грузовики, их было много; тут же несколько легковых: «оппели» и «мерседесы»; перевернутые орудия, их сбрасывали наши, освобождали дорогу; кучи ящиков со снарядами… Лыжники зашли в тыл, и немцы побросали все, побежали.
Нам казалось, толкануть посильнее, и начнется весенняя пора — великое наше наступление. До самого Берлина! Сколько потом раз мы обманывались, верили и ждали и с этой верой, яростью и надеждой шли на штурм!
…Путь к передовой оказался длиннее, чем мы предполагали. В наступивших сумерках уже ничего нельзя было увидеть, понять, где мы, куда идем. Облака затягивали луну, лишь изредка, в прорывах пробивался дымчатый свет, он скрадывал пространство.
Мы подолгу останавливались. Постукивали валенками, подпрыгивали, размахивали руками, чтобы согреться. Шли в одном направлении, круто поворачивали, казалось, идем назад, отдаляются вспышки ракет, притушается мертвое их сияние, снова делали поворот, проваливались в глубоком снегу, ракеты оказывались справа и вроде даже позади нас. Пулеметы работали все время: то ближе, то дальше, и по звуку определялось — не наши. Вдруг начинало что-то рваться, снаряды, мины — не понять, пулеметы захлебывались в яростном клекоте, все стихало, и снова начинали пулеметы — то поодиночке, то группами, и тогда все сливалось в один бесконечный лающий звук: р-р-р…
Исходный рубеж для атаки была река, ее так занесло снегом, что сначала и не понять было, река это или извилистый, уходящий вдаль неширокий овраг. Надо было выкарабкаться по крутому откосу с нависшими плотными козырьками снега наверх. Отсюда была видна на гребне деревня.
Вот эту-то деревню, которую нам назвали, Калиновку, должен был брать в ночной атаке второй батальон, он вышел раньше нас, мы должны были развивать успех.
Перед рассветом сказали, второй батальон ведет тяжелый бой, нашему батальону приказано поддержать.
Ушли куда-то в темноту две стрелковые роты, словно растаяли. Третья оставалась вместе с нами на роке. Мы просто стояли, и я не скоро разобрал, что мы на реке, а перед нами крутой берег. Вскоре ушла и третья рота, развернувшись в цепь.
Высокий берег все скрывал, ничего не было видно, и только слышались пулеметные очереди, разрывы, и уже когда начало светлеть, вдруг выплеснулось протяжное, но отчетливое: «Ура-а-а!»
Звук стоял минуту, другую, яростно захлебывались пулеметы, и затем вновь все притихло.
Группами, поодиночке шли раненые. Они не смотрели на нас, проходили молча. Да мы и не спрашивали их ни о чем.
На руках вынесли командира нашего батальона капитана Кашина.
Тонкое морщинистое лицо, сумрачные глаза, казалось, таившие какую-то боль (мы знали, семья его в день объявления войны была в Бресте; он думал, жена, дочь погибли, лишь перед отправкой на фронт оказалось, живы, добрались до Урала), резкая повелительность жестов, умение быть немногословным, его пограничное прошлое — все внушало нам доверие и уважение.
В бой пошел он с третьей ротой. На наших глазах сбросил шинель, под ней оказалась перетянутая ремнями меховая куртка с щегольскими опушками, махнул пистолетом: «Вперед!» — и неожиданно по-молодому, легко вскарабкался наверх по крутому склону. И вот теперь его несли на поднятых руках шесть или восемь человек.