А он какие сны видит? На донную удочку, с тяжелым грузом и длинной леской, которую ему впервые в этом году разрешили самостоятельно забросить, поймал он наконец давнюю мечту свою — судака и тащит его, а тот, взбурлив воду сильным хвостом, вновь уходит на глубину, и его снова, осторожно выбирая леску, надо подводить к берегу… Или снится ему пропущенный в ворота мяч… Или неслыханное богатство: монеты времен боспорского царя Митридата.
Летом мы были на раскопках. На Тамани. Узкая улочка. На ней полно костей. Говорят, жители Фанагории выбрасывали кости прямо на улицы. Кости были вместо мостовой. Тут же каменная кладка маленького дома. И очаг посредине.
Я смотрю на равнодушные, не тронутые еще лопатой курганы, покрытые выгоревшей травой, на море, замершее, тихое, той чистейшей голубизны, которая бывает в редкостные дни — под воду ушла часть древнего города; на очаг с холодными углями, пролежавшими под землей более двух с половиной тысяч лет; на беленький поселок в садах — город был разрушен давно, ушел под землю, а люди, видимо, оставались, поселились на новом месте, но неподалеку от обжитого; на новые цеха винзавода — они поднялись на месте древних захоронений; на причал, к которому пришвартовывается рыбацкое судно с высокими мачтами, по дороге пылит грузовик с зерном, в высоте, истомленный жарой, лениво парит ястреб: нам предлагают напиться, воду черпают из глубокого колодца с нешироким горлом, отрыли, расчистили его недавно, вода холодная, удивительной чистоты и свежести, его питают неиссякающие родники, из этого колодца пили древние греки, брали воду жители Фанагории, теперь пьем мы, ее заливают в радиаторы шоферы проезжающих машин и сами пьют. Времена словно бы смещаются, и возникает удивительное чувство бесконечности человеческой истории, со всей ее переменчивой судьбой, устойчивости жизни, которая, вцепившись в землю, бросив в нее семена, как бы обретала вечность.
— Саша! — крикнула в глубину раскопа пожилая женщина в темных очках, газетный пластырь на облупившемся красном носу — руководитель раскопок. — Покажите мальчику ту монету, что нашли сегодня.
И бородатый Саша в очках, в шортах, с голенастыми мальчишескими ногами, студент университета, дал Вове зеленоватую монетку.
Вова крепко сжал ее пальцами. Смотрел на нее, как на чудо. На троне сидел царь, повернутый в профиль. Выделялось надменное лицо, жесткие волосы до плеч, в приподнятой руке какие-то знаки власти.
— Папа! — тихонько спросил Вова. — Тетя это мне подарила?..
Но тетя, глядя куда-то в сторону, безликим голосом приказала:
— Саша! Возьмите монету.
…Но у Вовы родилась мечта.
Мы уже давно вернулись в Москву. Сегодня он решительно сказал: «Папа, я буду этим… Как его? Открывать старинные города и искать монеты». И рассудительно добавил: «Надо же знать, как в древние времена люди жили».
Маленькие птахи, не научившиеся летать. Моя плоть… Моя кровь… Жизнь, уходящая в бесконечность. Обновленная и радостная. Как прикрыть эти неокрепшие тельца, эти жизни, пришедшие из небытия в солнечный мир больших надежд?..
Стронций не выпадает сейчас. Вы знаете почему. Но иногда мне кажется, я слышу дыхание и ворчливую возню миллионов смертей, закованных в толстый металл. Они ждут своего часа. Они ждут той минуты, когда ничтожнейший из ничтожных, презреннейший из презренных — отдавший приказ и подчинившийся ему — первыми нажмут на кнопку…
Люди, помните об этом!
ДВИЖЕНИЕ
Машина стоит у дома. Вымытая до блеска, «надраенная», как говорит Вова, сияющая хромированными ободами, словно присевшая перед прыжком. Готовая в дальнюю дорогу. Стремительный олень, выдвинутый вперед над капотом, казалось, уже начал свой нескончаемый бег.
Наступал особенный неповторимый июньский рассвет, словно отбеленный, в его прозрачном рассеянном свете дальний негаснущий отблеск белых ночей.
Ночной лифтер тетя Паша, зевая, зябко поеживаясь, идет в подъезд досыпать. По Ломоносовскому проспекту, усаженному тополями, с натужным гулом проходят редкие в этот час грузовики. Пора и нам. Я взглядываю на высокий университетский шпиль, молча прощаюсь до сентября. Переезжаем через трамвайный путь, поворачиваем вправо, чтобы затем у Даниловского рынка выбраться на Симферопольскую дорогу.
И вот в короткие мгновения, пока мы стоим перед красным глазком светофора (кто включил его в этот пустынный ранний час?), я смотрю на сонный Ленинский проспект с редкими дворниками, подметающими тротуары у домов, и с неожиданной отчетливостью вспоминаю: налево от нас по проспекту, у Калужской заставы, в октябре 1941-го размещался штаб нашей дивизии. А здесь, где мы стоим, было тогда пустынное вьюжное поле. Где-то неподалеку, у тогдашней развилки, стоял прифронтовой контрольно-пропускной пункт.
И вот, бывает же так, началась работа потревоженной памяти, и ничем ее не перебьешь, не остановишь. Настроение создается соответствующее: ничто тебе уже не интересно, живешь, дышишь тем, что было.