Читаем Судьба Алексея Ялового (сборник) полностью

К рассвету забылся. Освобожденно задышал. Впервые за эти месяцы увидел во сне Ольгу Николаевну. Да так явственно, так отчетливо. Будто расстались только вчера и вот теперь свиделись снова. Она возникла на пригорке среди желтовато отсвечивающих стволов высоких сосен. Медленно приближалась, помахивая рукой с отставленной назад, по-детски, ладошкой. В синей юбке, в той своей нарядной белой блузке — пламенела вышивка по рукавам, вдоль ворота. Но почему-то босая. Его больше всего поразили неправдоподобно белые, скользящие по песку ноги. Голос ее услышал: призывный, вздрагивающий, но какой-то приглушенный, будто летел он из потрескивающих разрядами далей:

— Алеша, давайте побегаем.

Яловой — со смешком, со всхлипом, про себя: «Не то что бегать, а и ходить-то теперь не горазд»; шлеп да шлеп, пока доковыляет, «дошкандыбает», как говорят на Украине…

Вдруг она оказалась рядом. Протянула руки, длинные пальцы коснулись его плеч, дрогнули ресницы, прикрыли глаза ее… Упруго поднявшаяся грудь коснулась его, она безвольно привалилась к нему. Болезненное желание обожгло его, он еще успел подивиться ему — после всего, что случилось…

Он вновь увидел ее уходящей вверх по пригорку. Босые ноги не касались земли. Они потемнели, почему-то в ржавых пятнах… Ни разу не оглянулась…

Глухое ранящее чувство невозвратимой потери. Он порывался остановить, вернуть. Не мог крикнуть. Щемящее удушье сдавило горло.

Как она вновь оказалась перед ним? Будто с разгона натолкнулся, увидел: немо распростерта на земле — заострившийся нос, две складки у переносицы. Скорбная неподвижность ее тела была страшна…

Очнувшись, Яловой услышал свои судорожные всхлипывания.

Слабый синеватый свет ночника. Тихий голос:

— Ты что? Войну переживаешь?

Сосед Николай Александрович свесил голову со своей кровати.

Яловой с трудом глотнул — не отпускало удушье. Помотал головой: другое. Край подушки мокрый от слез.

— А я вчера видел такой сон! — Николай Александрович почмокал губами, — Будто я — мальчонка, в ночное мне ехать, лошадь ловлю. Рыжуха у нас была, еще до коллективизации. Характерная кобылка, без приманки не обратаешь. Да-а… Я кусок хлеба ей протягиваю, она губами берет, только я с уздечкой к ней — она головой мотнет и в сторону. Да так проворно отскочит, знаешь, как собака. И такое зло меня взяло. Кнутом ее как стегану: получай, стерва неподатливая! Проснулся, весь от дрожи захожусь, подвернись кто, кусать бы начал…

Потом в соображение пришел… Где. Что. По какому случаю. Думаю про себя: что же это? Малость такая во сне привиделась и в горе привела. Что там Рыжуха! Тут, можно сказать, жизнь вся…

Голос его сорвался. Резко скрипнули пружины. Спиной к Яловому, лицом к стенке. Замолчал.

…Каждое утро по тому, что перед ним: одеяло, приподнятое плечом, слежавшиеся темные волосы на затылке или худое лицо со сторожкими глазами, — угадывал Яловой, в каком сегодня настроении его сосед.

Николай Александрович Соловьев был госпитальным старожилом. Почти все врачи, сестры, нянечки знали его. В начале сорок третьего года его привезли из-под Сталинграда. С того времени и оставался он в госпитале. Для одних — Коля, для других — Николай Александрович.

Если отворачивался к стене, лучше было не трогать. Высокий надломленный голос:

— Что вы мучаете меня! Оставьте в покое. Я всю ночь не спал.

Отказывался от еды, отрешенно затихал на своей кровати.

Кричал сестре, которая, тронув его за плечо, показывала на шприц:

— Хватит! Всего искололи. Живого места не осталось. Подохну и так!

Голос из-под одеяла, от стенки, как из могилы.

На два года уложи здорового человека в больницу — пропадет. Даже если будет знать, что непременно выйдет. Не горше ли тому, кто жил надеждой и медленно день за днем терял ее, потому что видел, как уходили его соседи — и те, кто поначалу «потяжелее» были, и те, кто «полегче», — одни бодренько, на своих ногах, другие с сопровождающими — отправлялись на свои гнездовья, а он все оставался в углу на постылой кровати. И надежда капля по капле оставляла его в то время, когда он смотрел на тех, кто приходил прощаться, отчужденно-незнакомый, в военном обмундировании, в тяжело ступающих сапогах, провожал их, и глаза у него — как у подбитой птицы, которая прощалась с отлетающими в родные края побратимами.

А потом прощаться перестал. Отворачивался к стенке. Видеть не хотел.

Отпускало, полегче становилось — преображался.

Парикмахер, старый, с трудом ковыляющий на согнутых ногах, Михаил Моисеевич, которого занесло военным ветром в этот волжский город откуда-то из Белоруссии, шел к нему первому. Готов был брить, как лежачего, в постели.

Николай Александрович взмахивал рукой.

Как всех. Встану.

По-ребячьи ломкий голос.

Подпрыгивая на одной ноге, добирался до стула, усаживался.

Сквозь расстегнутый ворот бязевой больничной рубашки просвечивала худая выпирающая ключица. Не лицо — просквоженный страданием лик, на котором одни глаза обретали житейски-заинтересованное выражение.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже