— Муж при ней. Петька Говорухин — командир разведроты. Месяца три назад свадьбу сыграли. По всем правилам. Комдив разрешил. Сам за посаженого отца был…
Вот оно как любовь поворачивается!.. У одного, у Павла, например, каждая струнка выпевает, ничего не таит, весь вот я, глядите, люди… А у другого… Невзрачненькая докторша все затаила, запрятала в себе. Глухой стеной ото всех отгородилась. Мир не существовал для нее без того, с кем соединила ее судьба. Ни взглядом, ни улыбкой не хотела приоткрыть то, что принадлежало только одному. Какое же напряжение чувства, страсти таилось за этой отчужденностью и глухой замкнутостью!
Как война по-разному связывала людей. И как же безжалостно рубила она то, что могло быть счастьем всей их жизни. Случись что с Говорухиным, как тогда жить докторше?
Не без опаски подумал Алексей об Ольге Николаевне. Окажись она тут… Хорошо, что далеко, хорошо, что в штабе армии.
…Яловой, обнажившись до пояса, вертелся под струей холодной воды — только что из колодца. Беспрозваных щедро лил прямо из ведра на голову, на спину, на шею, приговаривал:
— Первое дело после боя себя в человеческий вид произвесть.
Старшина Говоров уехал, передал приказ комбата: к 19.00 прибыть на пункт сосредоточения. Там будет горячий обед.
Закусывали уже торопясь. Яловой перекатывал в руках горячую картошку, потянулся за пучком зеленого лука.
Мирно жужжали мухи, шевелилась трава. Промытое тело приятно холодело под гимнастеркой.
Беспрозваных первый уловил дальний стук колес. Настороженно приподняв голову, строго взглянул на Федю Шевеля, который прыснул было после каких-то слов подбористого русоволосого пулеметчика из донских казаков.
Тут и Яловой услышал тревожный говор колес, глухие женские выкрики. Протяжные, без слов. Как по покойнику.
Яловой вскочил, подался к дороге. Подводу увидел сразу. Она катила от леса. Возница, приподнимаясь, нахлестывал лошадей с коротко подвязанными хвостами. Колеса подпрыгивали на кочках, разбито дребезжали.
Подвода прошла рядом по дороге. В ней на коленях стояла женщина. Раскосмаченные волосы скрывали лицо. Она то припадала к кому-то, кто лежал внизу, то приподнималась, воздевала руки кверху, будто молила, выпрашивала что-то у равнодушно-спокойного неба. То вдруг потрясала сжатыми кулаками, будто проклинала. Кричала протяжно, страшно: «А-а-а-а…»
Яловой не решился задержать, остановить подводу.
— Комбата нашего, — спустя полчаса рассказывал связной. — Присел на пенечке, сапоги снял… Пора, говорит, и перекусить. Тут его и шарахнуло. Миной… Рядом кто стоял — ничего. Одного его. На подводу клали — страшно глядеть. Прибежала Тонька. Отправили в санроту.
Майора Павла Сурганова хоронили в тот же день на глухой лесной развилке. Полк наступал, времени было в обрез.
Гроб поспешно сколотили из серых, плохо подогнанных досок. Завернули Павла в плащ-палатку. Смерть не успела еще изжелтить щеки, светлые усы, казалось, таили живое чувство. Только нос обострился. Крылья ноздрей гневно разошлись. Так и застыли.
— Павлуша-а-а! Павлуша-а-а!
Тоня хваталась руками за край гроба, словно могла она вызволить, вырвать своего Павла из вечного плена.
Ее оттаскивали от могилы, не хотела уходить. Падала на колени, опухшее, слепое от слез лицо, цеплялась руками за гроб…
Грохнули прощальные выстрелы. Испуганно шарахнулись мостившиеся на ночлег птицы. Яловой — пистолет в кобуру, оглянулся на могилу, на пирамидку с красной звездочкой, с выжженными датами жизни и смерти майора Сурганова.
Двадцать шесть лет — вот и вся жизнь.
Пройдут годы. Дождями и ветрами вытравит слова на пирамидке, потускнеют они, уйдут в дерево. Да и сама пирамидка — долго ли она простоит…
Когда-нибудь наткнутся люди на осевший затравевший холмик. Что он расскажет им о том, кто покоится здесь с военных лет?
Может, одна Тонька — «выкраденная любовь» — будет помнить комбата, с которым свело ее недолгое фронтовое счастье. Если уцелеет, выживет на войне. А может, и позабудет. А может, родится у Павла сын — кровиночка. Поднимется, приедет вместе с Тоней, с матерью, разыщет батю, постоит над могилой, хмуря по-сургановски широкий размет бровей…
Кто знает, что суждено нам: память или вечное забвение. Может, на Павле и оборвалась «сургановская» ветвь. И лежать тебе в горьком сиротстве и одиночестве.
Что же, прощай, друг!
Прощай!
Какие высокие сосны над тобой! Они будут молча горевать. Поднимутся на могиле трава и лесные цветы! Смертный тлен и жизнь — они всегда рядом, извеку они переходят друг в друга.
…А должно быть, тоскливо лежать тут, вдали от людского жилья. В лесной глухомани. Пожелтеют и облетят листья с деревьев, задуют знобкие ветры, зарядят дожди. Ни людского голоса, ни птичьего щебета. Холодно. Одиноко.
Недаром, видно, написалось: «Но ближе к милому пределу мне все б хотелось почивать»!
12
Все смешалось: бои, марши, явь и сон… Все стремительнее раскручивалось колесо наступления.
Ялового вызвали в штаб полка. Пробирался по болоту. Неудачно прыгнул на кочку, провалился по пояс, уцепился за тонкую гибкую березку. Еле выбрался. В сапогах хлюпало.