Домой добирался Алеша один. Пронька облегчила ему дорогу. Пристроила на попутную подводу. Подвезли до железнодорожной будки, а там и до села недалеко. Солнце еще не зашло, когда Алеша был в школе. Решил маму дождаться — были у нее уроки и во второй смене, — чтобы вместе с ней домой.
Все по-другому было в школе. Не то что раньше. Тихо-тихо… Дремотно. Ни всплесков голосов, когда заговорят, закричат в классе, перебивая друг друга, ни смеха — на уроках татуся, бывало, только и слышалось: «хо-хо-хо» да «ха-ха-ха»! Даже обычного рабочего гула не слышно было, когда контрольная, например. Сидят как сонные мухи. Да и в классах, наверное, половина учеников.
Алеша в вечерних сумерках дремал в учительской. Приспособился в креслице. Звонка не слышал, не заметил, когда мама вошла. Открыл глаза, стоит перед ним, глаза — в тревоге. Узнала, не был в школе… Случилось что?
Алеша с суровой важностью хозяина-кормильца достал из кармана завернутый в бумагу хлеб — чтобы крошки не потерялись, — протянул маме:
— Ешь. Это очень вкусный хлеб.
И рассказал, какую экспедицию совершил он сегодня с Мишкой.
У мамы дрогнули глаза. Быстренько к окну. Что могла она там увидеть? Ослабела, сдала мама. Бывало, не то что слеза — не ахнет, не вздохнет по-пустому. Глаза всегда зоркие, требовательные, настороженные: не соврешь, не выкрутишься. А теперь стала у окна, плечи вздрагивают.
— Ешь, мама, — сказал Алеша.
Мама отщипнула один кусочек, другой:
— И ты, сынок, помогай…
— Не-е, — замотал головой Алеша, — я знаешь какой кусок умолотил… И молоко пил.
Мама бережно завернула хлеб. Крошки на ладонь — и в рот.
— Дома съедим, бабушку угостим.
Он показал ей горох, чуть не по зернышкам пересчитал, кукурузу вытряс из карманов — на поле набрал: «Будем сеять».
Сеяли… То там горстку бросят, то там. От картошки очистки сохранились, их проращивали — и в землю.
Часть огорода вспахали с осени, пара колхозных лошадей прошлась с плужком, подняли, перевернули землю. Боронить пришлось весной самим. Борону достали тяжелую, деревянную. Сделали из веревок шлею, запряглись. Вдвоем: Алеша и мама, бабушка была вовсе слабой. И — «раз-два, взя-и-и-ли…».
Борона ни с места. Даже не дрогнула. Мрачно уцепилась острыми зубьями в землю, сидит. Закаменела. Приросла она к земле, что ли?..
Надо было одновременно рвануть. Никак не выходило. То мама раньше вырвется, то Алеша припоздает. И не раз и не два дергали, в поту уже, пока наконец сдвинули, сорвали, пошли.
Едва волокли за собой борону. Останавливаться нельзя. Остановишься, борону снова пока срушишь…
— Не останавливайся, сынок, не останавливайся, родной, — задыхалась под веревочной шлеей мама.
Взмокрел Алеша сразу, как молодой, не ходивший в упряжке конь. И только теперь, когда грудь его, словно петлей, перехватывала веревка-шлея, понял Алеша безотказный труд лошади.
Хватал с сапом воздух, дрожащую ногу, как усталый конь, в упор, под углом тянул.
А что сделаешь. Сеять надо было. Жить надо было. Вот и тянули.
Давнее детское вновь обожгло Алексея Ялового в годы войны. По пути на передовую в калининских краях в хмарный весенний денек увидел он на косогоре копошившуюся цветную группку женщин. Вот она разобралась: направо, налево, угнулись и — «раз-два, взя-и-и-ли…». Клонясь, как под сильным ветром, двинулись по бурому жнивью. И только теперь, приподнявшись на носках в кузове грузовика, увидел и понял он: женщины тянули плуг. Пахали на себе.
Машина с натужным гулом круто поворачивала, уплывал косогор с двумя рядками женщин, которые, как бурлаки на бечеве, тянули плуг. Скрылись за березовым перелеском.
И было так, будто он маленький и среди них… И режущая упряжь на его груди. Тянул по неласковой земле, пахал.
Вернулся татусь. Из дальних краев. Из другой жизни.
Раскрыл свой чемодан, начал выгружать заплечный мешок… На стол ложились белые сухари. Масло в пергаментной бумаге. В банках. Мед. Рис. Макароны.
Батоны. Так хлеб назывался. Продолговатый, заостренный с концов. Белее белого. Алеша съел кусочек с маслом и медом, проглотил. Все бы перепробовал тотчас… Все бы съел.
Одичавшими наголодавшимися глазами следил за отцовскими руками. А тот доставал конфеты в ярких пестрых обложках. Развернул халву в вощеной, промаслившейся насквозь бумаге.
Значит, где-то все это было. Кто-то ел и, может, не думал о том, как приходилось им…
Тут Алешу словно кольнуло. Сглотнул, не прожевав как следует, сладкий сухарик, схватил батон — и к татусю:
— Я… Можно… Я Мишке… Титке Мокрине. Пусть попробуют…
У татуся в глазах обида: недоедал, собирал, копил, вез, а сын готов раздать, расточить все.
— Она нам молозиво давала, — сказал Алеша потише. — И молоко…
Татусь сразу все понял. Батон ему в руки. И сахару. И конфет.