Сошли с дороги на кочковатый, еще топкий луг, остановились, чтобы пропустить бредущее домой стадо. Пастух, поравнявшись с девушками, тоже остановился и тупо уставился на них, полуоткрыв большой слюнявый рот. Тут Софи разглядела, что у подростка покрытое жиденькой белесой порослью, мужское, тридцатилетнее лицо.
— Ступай, ступай! — махнула ему рукой Дуняша, и он, оглядываясь и по-прежнему скаля щербатые зубы, послушно поплелся дальше, маленький, тщедушный, колченогий.
— Что он, дурачок? — спросила Софи, переминаясь и чувствуя, как постепенно промокают в прюнелевых башмачках ноги.
— Микешка-то? Дурачок, барышня. Да еще немоглухой. Он никуда не годен, ни на какую работу, вот ваша маменька и определила его в пастухи... А в меня влюблен, ой, не могу! — Дуняша фыркнула. — Встренемся где — вот так встанет, как пень, и таращится.
Рыжие, черно-белые, палевые коровы брели под янтарным вечерним небом с ленивой и важной медлительностью, обмахиваясь хвостами, куда набились репьи; порой, закидывая добрые рогатые морды с широкими влажными ноздрями, издавали глухое мычанье; на ходу то одна, то другая начинали размеренно шлепать на дорогу, под копыта следовавших за нею, лепехи шпината.
День изо дня продолжала она свое знакомство с миром, в котором очутилась после столицы.
Наталья Гурьевна, знавшая цену копейке, не любила устраивать приемы и званые вечера, гости, если не считать Сысоя Фомича, редко наезжали к Перфильевым. Но однажды навестил их мужчина купеческой складки, ростом невысок, краснонос, с опухшими щеками, с дрянной рыжеватой бороденкой, сквозь которую светился подбородок. Потертый длиннополый сюртук в пуху, расчесанные на обе стороны плоские волосы жирно промаслены, панталоны внизу обмохрились, — весь он был какой-то засаленный, нечистый.
— А, Якунька! — приветливо встретил его Иван Акинфиевич, однако ж руки своей не подал. — Давно тебя не было. Ну, присаживайся.
— Давненько, батюшка Иван Акинфиевич, давненько. — Якунька, раздвинув фалды сюртука, осторожно уселся на краешек стула, кашлянул в кулак. — Как здоровьице ваше драгоценное?
Но тут Иван Акинфиевич, что-то заметив, воззрился на гостя с некоторым даже испугом:
— Постой, постой. А глаз-то у тебя, тот лётр, куда девался?
На месте левого глаза у гостя виднелась впадина с плоскими, безжизненно сомкнувшимися веками.
— Выбили-с, Иван Акинфиевич, — стыдливо хихикнул Якунька и понурился.
— Кто же это тебе выбил?
— Их сиятельство князь Кильдей-Девлетов.
— Евлампий Порфирьевич?
— Они самые-с.
— Как же это он умудрился?
— Кием бильярдным-с, — сказал Якунька со вздохом.
— Кием?.. Нечаянно, что ли?
— Зачем нечаянно... Проиграл я — ну, они и вышибли, как полагалось.
— Постой, постой, что-то я, тот лётр, ничего не пойму! — заволновался Иван Акинфиевич. — Ты толком расскажи, толком.
И Якунька рассказал толком, как было дело.
Как-то, будучи у Кильдей-Девлетова, вздумал он сыграть со старым князем несколько партий на бильярде. Первоклассный бильярдист, князь быстро обыграл гостя и положил кий, не желая больше продолжать игру. Но раззадоренный Якунька никак не хотел отстать от него, все приставал сыграть еще одну партию. «Надоел ты мне, рыжий черт, хуже горькой редьки, — сказал ему наконец Кильдей-Девлетов. — Ладно, сыграем. Условия такие: выиграешь — сто целковых твои, проиграешь — простись с глазом. Выбью напрочь, — без дураков. Ну как, согласен?» — «Согласен, ваше сиятельство», — ответил Якунька.
Он проиграл и эту партию — и по договоренности лишился левого глаза...
— Так и выбил?
— Так и выбил, Иван Акинфиевич. Кэ-эк даст!.. И до чего ж ловко это у них получилось, прямо удивительно.
— А ведь ты дурак, братец, — с чувством сказал Иван Акинфиевич. — Дурак форменный и бесповоротный. Как же можно было, тот лётр, на такие условия соглашаться?
— Это вы справедливо, Иван Акинфиевич, форменный дурак, — уныло подтвердил Якунька. — Святые ваши слова... Да ведь спьяна. Нешто тверёзому взбредет такое в голову?
Видимо, разжалобившись, Перфильев пригласил Якуньку отобедать, на что тот охотно согласился. За столом гость рассказывал, какие хорошие, хлебосольные люди знакомые ему помещики.
Притихшая Софи слушала рассказы Якуньки, наблюдала, как неряшливо и жадно он ест, обгладывая кость желтыми, редко посаженными зубами, как, расчувствовавшись после водочки, вытирает единственный свой глаз нечистым красным платком. Брезгливая жалость в душе девушки мешалась с изумлением, доходящим до страха. Какие, оказывается, люди живут бок о бок с ними! И этот князь, хладнокровно вышибающий человеку глаз, и жалкий этот Якунька...
После Иван Акинфиевич рассказал дочери историю Якуньки.
Некогда звали его Яковом Иванычем, был он почтенным человеком, вел в уездном городке торговлю бакалейными товарами и имел винный погреб. Да попутал нечистый купца связаться с гусарским полком, который квартировал тогда в городе. Подружился Яков Иваныч с кутилами гусарами и пустился во все тяжкие, забыв свою торговлю, — натура, видно, была безудержная, азартная.