Свобода принадлежит к основным стихиям пушкинского творчества и, конечно, его духовного существа. Без свободы немыслим Пушкин, и значение ее выходит далеко за пределы политических настроений поэта. В известном «Демоне» 1823 года Пушкин дает такой инвентарь своих юношеских, — а на самом деле постоянных, всегдашних — святынь:
Когда возвышенные чувства,
Свобода, слава и любовь,
И вдохновенные искусства
Так сильно волновали кровь...
При видимой небрежности этого списка, он отличается исчерпывающей полнотой. Чем больше думаешь, тем больше убеждаешься, что к этим четырем «чувствам» сводится всеоткровенство — это его virtutes cardinales, говоря по-католически. Правда, это еще не весь поэт. Пушкину не чужды и virtutes theologales, на которые он бросает, намек в «Памятнике»: «милость к падшим». Чем дольше Пушкин живет, тем глубже прорастают в нем христианские семена (последние песни «Онегина», «Капитанская дочка»). Но «природный» Пушкин, — иначе говоря, Пушкин, созданный европейским гуманизмом, — живет этими четырьмя
==150 Г. П. Федотов
заветами: свободой, славой, любовью, вдохновением. Он никогда не изменяет ни одному из них, но если можно говорить об известной иерархичности, то выше других для него свобода и творчество. Он может во имя свободы указать на двери любви:
Беги, сокройся от очей,
Цитеры слабая царица...
И во имя ее же поставить славу рядом с рабством:
Рабства грозный гений
И Славы роковая страсть…
Но никогда, ни на одно мгновение своей жизни Пушкин не может отречься ни от свободы, ни от творчества.
Следя за темой Империи у Пушкина, мы, в сущности, следим за политической проекцией его «славы». Приступая к свободе, не будем сразу ограничивать ее политическими рамками. Движение этой темы у Пушкина во всей ее пол ноте может многое уяснить и в изменчивой судьбе его политической свободы.
«Свобода», «вольность» «воля»... особенно «свободный», «вольный»... Нет слов, которые чаще бросались бы в глаза при чтении Пушкина. Пожалуй, они встречаются так час то, что мы к ним привыкаем, и они перестают звучать для нас (в этом омертвении привычного совершенства главная причина нередкой у нас холодности к Пушкину). Осознаем ли мы вполне смысл таких строк:
Как вольность, весел их ночлег?..
Чувствуем ли мы всю странность этого образа:
...под отдаленным сводом
Гуляет вольная луна, —
издевающегося над всеми законами астрономии? В невиннейшей «Птичке» способны ли мы, подобно ум ному цензору, разглядеть серьезность и почти религиозную силу пушкинского свободолюбия:
За что на Бога мне роптать,
Когда хоть одному творенью
Я мог свободу даровать?
ПЕВЕЦ ИМПЕРИИ И СВОБОДЫ
==151
В чем только, в каких образах Пушкин не искал воплощения своей свободы! В вине и пирах, в орле, «вскормлен ном на воле», и в беззаботной «птичке Божией», в волнующемся море (это один из главных ликов свободы) и в линии снеговых гор. Свободе посвящены всецело поэмы (помимо неудавшегося юношеского «Вадима»): «Братья- разбойники», «Кавказский пленник», «Цыган».Из поздних свобода, конечно, одушевляет «Анджело».
Но, в отличие от темы Империи, тема свободы непрестанно движется. Пушкин не только находит все новые ее воплощения — от иных он отрекается, хотя у Пушкина отречение никогда не бесповоротно. За сменой форм ясно изменение в самой природе пушкинской свободы: не только в творчестве, но и в живой личности поэта.
В лицейские и ранние петербургские годы свобода впервые открылась Пушкину в своеволии разгула, за стаканом вина, в ветреном волокитстве, овеянном музой XVIII века. Парни и Богданович стоят, увы, восприемниками свободы Пушкина, как Державин — его Империи. Но уже восходит звезда Шенье, и поэт Вакха и Киприды становится поэтом «Вольности». Юношеский протест против всякой тирании получает свою первую «сублимацию» в политической музе. В сознании юного Пушкина его политические стихи — серьезное служение. В них дышит подлинная страсть, и торжественные классические одежды столь же идут к ним, как и к революционным композициям Давида. Но у Шенье есть и другой соперник: Байрон. Политическая свобода в лире Пушкина, несомненно, созвучна той мятежной волне страстей, которая владеет им, хотя и не всецело, в начале 20-х годов: тот же взрыв порабощенных чувств, та же суровая энергия, та же мрачность, заволакивающая на время лазурь. В эти годы, на юге, море («свободная стихия») становится символом этой страстной, стихийной свободы, сливаясь с образами Байрона и Наполеона. Но как близок катарсис, аполлиническое очищение от страстей! В «Цыганах» мы имеем замечательное осложнение темы свободы, в которой Пушкин совершает над собой творческий суд: свободу мятежную он судит во имя все той же, но высшей свободы.
Алеко порвал «оковы просвещения», «неволю душных городов», и это первое освобождение — байроническое —
==152 Г. П. Федотов