Язык пространства
Три встречи
Радио пришло в мою жизнь как нечто необходимое, неотъемлемое от повседневного существования вместе с войной и эвакуацией. Тогда радио – это хриплые дребезжащие бумажные тарелки. Черные, нередко залатанные подклеенными кусками газеты, они были частью убранства всех комнат – казенных и жилых, огромных и маленьких.
Радио говорило всегда, когда оно хотело, – его не выключали и не включали. Оно звучало вперемешку с криками детей, руганью в очередях, стонами раненых и фокстротами на танцах.
Иногда, слушая черные тарелки, люди бледнели, начинали плакать или обниматься. Но для нас радио было еще и голосом, долетевшим из дома, с нашего московского двора. До войны, на Ордынке, где мы жили, в тихие летние вечера бывало слышно, как бьют куранты Спасской башни.
Позже, взрослым, я прочитал строки Мандельштама:
Наушники, наушнички мои! Попомню я воронежские ночки: Недóпитого голоса Аи. И в полночь с Красной площади гудочки… Ну как метро? Молчи, в себе таи, Не спрашивай, как набухают почки, И вы, часов кремлевские бои, — Язык пространства, сжатого до точки…
Прочитал и точно провалился на двадцать лет назад, туда, в самый холод, в самую даль эвакуации с коптилками-моргасиками, запахами керосина, телячьих вагонов и чужого жилья.
Мама укладывала нас, троих братьев, спать, по потолку и стенам бесшумно качалась ее огромная тень, и каждую ночь последнее, что я слышал, засыпая, было радио. Я старался дождаться боя часов, и, если это удавалось, вместе с первым ударом всё существо мое охватывала жаркая, жгучая до слез тоска и вместе с тем надежда, что вернемся, – на мгновение пространство и вправду будто исчезало.
Радио было одно, никаких других станций, программ, унизительных для него переключений и вариантов не было.
Я вспоминаю об этой далекой поре потому, что именно тогда само собой утвердилось в нашем поколении особое отношение к радио, как к пророку, всесильному властителю, определяющему и вещающему нашу судьбу. Это ощущение было очень далеко от художественности, от искусства, от игры.
Из черных бумажных тарелок пели песни, играли марши, рассказывали о подвигах, читали сказки, но, как это все делалось, было не важно, просто это окружало утренние и вечерние, очередные или экстренные известия, а вместе составляло радио, где главным оставались названия, имена, цифры, факты. Может, потому я и теперь верю в важность, нужность информации, стремлюсь к точности во всякой мелочи, к емкости в любом произнесенном у микрофона слове.
Потом, готовясь к жизни в театре, будучи студентом и актером МХАТа, я невольно стал слушать голоса актеров, спектакли и всяческие радиокомпозиции, пользуясь своим первым в жизни приемником СВД-9 как местом свидания с любимыми или недоступными исполнителями. Но и в эту пору передачи воспринимались, скорее, как документальное выступление кого-то или запись чего-то, существующего независимо от радио, от микрофона и усилий тех, кто остается за стеклом студии. Так, серый посетитель выставки более восторгается лимоном, изображенным в натюрморте, нежели мастерством живописца, положившего краски, из которых возник лимон. Короче говоря, полное незнание того, как, какими средствами и при каких обстоятельствах воздается радиообраз, лишало меня возможности заметить и оценить многое из того, что теперь восхищает.
В те годы мне самому пришлось записать как-то на радио стихи. Размашисто, невпопад микрофонной деликатности, я по-эстрадному отбарабанил строки, стараясь читать по своим понятиям хорошо, а потом был искренне удивлен, как бездарно и однообразно звучало это сочинение в моем «высокохудожественном» исполнении.
Наверное, я так навсегда и остался бы просто потребителем или уж в лучшем случае заезжим гастролером радио, если бы не случилось мне встретиться с ним еще раз и не на празднике, а в самые тревожные и строгие дни моей жизни. Всё, как нарочно, опять сложилось так, чтобы встреча наша произошла не торжественно, не романтично и уж совсем не так, как сходились в ту пору молодые люди с чудесами радиотехники. В те дни повсюду уже грохотали магнитофоны и радиолы, уже длинноволосые подруги, рассевшись по низким диванам у низких столиков, со знанием дела вкушали прелесть звучания разнесенных по углам полутемных комнат динамиков, а молодые люди добывали пластинки или записи, и переписывание было и искусством, и средством знакомства, и признаком благополучия. Еще не зная, как это назвать, еще не обязательно в джинсах, но уже тогда мои сверстники, поддавая громкость как пар в бане, с помощью радиоаппаратуры учились тому, что теперь называется «ловить кайф».
Моя техника в то время состояла из одного черного пластмассового наушника, который лежал рядом на подушке, дыркой вниз – тише, дыркой к потолку – громче. Жиденький проводок тянулся от наушника к зеленоватой стене, где, обросшая многими слоями окаменевшей масляной краски, двуглазым бугорком возвышалась розетка. Вместо тахты была кровать с железной спинкой. Вместо низкого столика – долговязая тумбочка.