Рифма не должна быть слишком громкой, т. к. такая нарушит целое или строке придется стараться ее перекричать. Она должна быть функциональна, нести ношу не б
Неточной рифмы я не люблю потому, что она не нужна. Мне неясно, зачем надо увеличивать свободу рифмовки, если рифма никогда никого не связывает, не может устареть, не имея собственного существования нигде, кроме рекламы и буриме, — рифма неточная вычурна для нормального слуха, опять крик, который надо перекрикивать в другом месте, чтобы установить равновесие.
Слабая или слишком стертая рифма — то же: нужно всюду или снизить, или увести голос в сторону из тех же сообр<ажений>).
Ритм больше, чем метр. 4-ст<опный> хорей — и пляска («Эх вы, сени…»), и уныние, раздумие («Полночь бьет, из рук…»). Но и ритм видоизм<еняется> менее значительно, чем общий тон каждого из двух примеров. Дело в выборе и гармонии.
Гармония есть равновесие частей в их сумме во всех осях стихотворения. Ввести бы слово «тумба» в «Для берегов отчизны», оно бы отовсюду и везде было видно горбом, и, м<ожет> <быть>, войдя в равновесие в какой-то из осей, вышло бы из него в других осях.
Также — поэзия везде, где поэт — жизнь.
Поэзия обладает элементами всех искусств вплоть до балета и цирка, поскольку она оперирует представлениями (музыка — нет), ритмом, цветом, звуком, временностью (живопись, скульптура и др<угие> — нет).
Поэтому — твое от твоя — она так любит деталь из-под ног и музыку сфер (Данте).
Есть слова в языке, которые уже сами по себе поэзия, п<отому> ч<то> в них уже есть произв<еденный> выбор: звезда, корабль, соль — м<ожет> б<ыть>, почти весь язык.
Но сообразно вкусам — особенно несколько слов.
Они уже снаряжены и поплывут тотчас же, как их спустить на воду.
Нет поэтов, которые жизни не любили, как бы ее ни бранили. Она их кормилица и мать, мало этого, она кормит их искусство своим щедрым и сытным хлебом и еще дает им выбирать: тот кусок съем, а тем пренебрегу. Не любить ее нельзя; можно, конечно, пользоваться хлебушком смерти, но ведь и она, матушка, жизнь, а что такое настоящая смерть, мы почти не знаем, во всяком случае — у нее нет ни одно<го> куска про нас, когда имеем ее в виду — кормит-то нас ее явная и богатая сестра.
Жизнь поэту следует особенно любить — просто из чувства самосохранения, а то она отомстит: не позволит нам выбирать, а что мы тогда будем делать, не бросать же поэзию, с которой родился, как дети рождаются в сорочке.
Традиционен ли ямб?
Стихи напечатаны. Автору самое время стушеваться. Сейчас появится критик и подскажет читателю, как разобраться в стихах, предложенных его вниманию, разъяснит, о чем они и как написаны. Но автор не уходит. Ему предоставили право последнего слова, и он, рискуя показаться недостаточно скромным, решает этим правом воспользоваться. Не для того, чтобы возражать критику во что бы то ни стало. К критику он относится с глубоким уважением и пристальным вниманием. Он просто пользуется счастливым случаем, чтобы поговорить на темы, весьма важные для него и критиком затронутые.
Читатель воспринимает стихотворение «одним глотком», и содержание и форму вместе, нераздельно. Критик же берет в руки ланцет и совершает… невозможное: порознь демонстрирует содержание и форму. Так наглядней. Но еще Прутков тщетно добивался ответа на вопрос: «Где начало того конца, которым оканчивается начало?» Где кончается содержание и начинается форма? Ни бесформенного содержания, ни бессодержательной формы представить себе нельзя:
— Вот содержание мяча: воздух и резина! Вот форма мяча: абстрактная геометрическая фигура — шар!
А где же мяч? Мяч исчез. Теперь это бывший мяч, его душа и плоть порознь! Критик невольно, из самых добрых побуждений искажает существо предмета, лишает цельности нерасторжимое единство.
Автор предпочитает «традиционные» стихотворные размеры (ямб и т. д.) и «традиционные» точные рифмы «нетрадиционным».
Из-за этого критик относит его к приверженцам некоей традиции, что, впрочем, по утверждению критика, стихов не обесценивает. Раз так — о чем тут спорить? Однако, продолжай вскрытие, критик приходит к выводу, с которым мы не можем согласиться.