Теперь нужно было зайти к сапожникам попросить прибить подметки, нельзя же лететь в Москву с протертыми до дыр подошвами. Что еще перед отлетом? Да, починили мне сапоги. Синие галифе на мне были, кажется, еще с плена, как и сапоги, а гимнастерка — Григория Третьяка. Уже в партизанах я добыл себе свитер, свитер был бумажный, серый (я в нем сфотографирован с Тас-сом), это, наверно, из вещей, которые забирали у полицейских при обысках для обмундирования партизан. И еще на мне был полушубок Мишки Чайкина, он мне сначала его давал, а потом совсем отдал, потому что холодно было и ночью летом, и зимой всегда.
Пошел в штаб доложить об отлете. С Короленко попрощались очень тепло, он сказал мне самые хорошие слова. Это было для меня высшей похвалой, так как заслужить его одобрение было очень трудно.
Митю я видел тогда в последний раз. Через полгода, в апреле сорок четвертого, он погиб. В тот день около двадцати часов длился бой, Короленко весь день не сходил с коня, командуя отрядами бригады; в один из тяжелых моментов возле деревни Застенок он сам включился в бой, и атака была отбита. Бой еще продолжался, но они наконец смогли вернуться на компункт передохнуть. Закусили, выпили, немного посидели. У привязи ждали нерасседланные кони. Когда вышли, Митя отошел к дереву, сказал: «Надо это дело засс…, нехорошо с полным пузырем, если ранят». И тут, когда перестрелка уже успокоилась, недалеко от него разорвалась мина. Осколком Короленко был смертельно ранен в живот и скончался на месте.
Уже в семидесятые Пантелеймон Кондратьевич Пономаренко, бывший начальник Центрального штаба партизанского движения, незадолго до собственной смерти говорил мне: «Больше всего жалею, грешен перед Короленко, надо было дать ему Героя».
Да, надо было, тогда. Для меня Короленко был и навсегда остается воплощением Воина, Защитника. Даже не Дубровский. Дубровский был как отец. А Короленко — это карающий меч, не щадя себя исполняющий свой долг, свою миссию защитника. Преклоняюсь перед подвигом его самоотдачи в борьбе. Он бывал жесток и страшен в исступлении боя, но разве добр и красив был Христос, в ярости изгоняя торгующих из храма?!
Вечная тебе слава, Митя, и вечная память.
Из штаба от Короленко пошел к Коле, стали вместе собирать меня, и я вдруг заметил, что чувства мои меняются, я начал верить в происходящее, незримо, по крупицам это входило в меня. Коля пошел провожать меня на аэродром, я ехал на велосипеде и на багажнике вез свой сундучок, красный ящичек из-под патефона, в нем было все мое имущество. Вот и аэродром — мое детище, мной созданное сооружение, с кострами и дотами, с блиндажами, взлетной полосой и окопами и, главное, с «розой ветров»! Как все было недавно, и как много было пережито на этом поле с болотом и возвышенностью, которой уже не существует. Больше всего меня удивляло, что интуитивно я постиг расположение «розы ветров», звучавшей для меня загадочно и таинственно.
Кузнецов, увидев мой велосипед, восхитился:
— Чудо-машина!
Машина была новая, польская, очень красивая. Я сразу сказал:
— Бери, твоя будет!
Но как ее взять? Решили, что до следующего рейса ее сохранит Николай. Коле я подарил автомат, снял со своей шеи и надел на его. Клим Пацейко, редактор нашей газеты, сразу стал присматриваться к подарку, еще бы — чешский автомат, он особой формы и очень надежный. У Николая не было автомата, была винтовка, а у меня сначала был автомат «ППШ», я выменял его у летчика Малиновского за часы, а затем меня один партизан упросил отдать ему «ППШ» и дал мне свой, чешский. К нему было всего два диска патронов, но обладал он большой скорострельностью и, конечно, был высочайшего качества в точности всех частей, в прицеле. Колька мой автомат променял сразу на часы, и до сих пор они у него.
Самолет был спрятан в кустах. Выгребли из ящика под брюхом содержимое, я вполз, свернулся, прижав колени к подбородку, всунули мой красный ларчик и закрыли дверцу — я поместился.
Боже, как мало понадобилось места, чтобы вместиться человеку со всем, что он сделал за восемьсот сорок дней войны, чему было отдано столько сил и что требовало от тебя столько риска и самоотвержения!
В этом железном склепе, задвинутым дюралевой дверцей мне предстояло пролежать несколько часов. Достаточно одной девятиграммовой дуре пробить дюраль, и я получу ее в свои объятия. Решил, что постараюсь заснуть, чтобы проснуться уже по ту сторону фронта.
Взялись подвешивать люльки. У самолета под крыльями две люльки, в каждую может поместиться лежа один человек, в них вложат по раненому. Раненые, Николай из кавэскадрона и еще один партизан с тяжелым ранением, уже ждали, грелись у тлеющего костра вместе с прислугой аэродрома.