Доро́гой, когда возвращались на спасательную станцию, Никанорыч задумчиво теребил усы, посматривал на штейгера и, казалось, хотел о чем-то заговорить. Он взвешивал в уме: «Може, до Хохрякова тут на «Магдалину» треба…» Однако не сказал ничего. Проехали всю дорогу молча.
В степи пахло полынью, верещали кузнечики; ящерицы грелись на солнце — проворными змейками скользили, убегали от надвигающихся колес.
Лисицын думал: «Принесло его! Вот опять перекати-поле. Кончено теперь с рудником. Для начала в Петербург. Разыскать Глебова. Глебов научит, посоветует. Или Осадчий. Непременно разыскать. Быть, где они. Делать то же, что они. Ускорить, ускорить события как только можно!»
Он высунулся из фургона, посмотрел на удаляющийся копер, на отвалы породы. Представил себе: за отвалами — каменное здание, там — эти черные бакенбарды, пенсне, губы, которые вытягиваются и складываются — гримасничают все время.
«Принесло его…»
Лисицын потрогал карман: футляр здесь. Как это, подумал, по-латыни? Все мое ношу с собой — о́мниа ме́а ме́кум по́рто.
Терентьеву о встрече с Завьяловым он пока не рассказал. А вечером, шагая по своим комнатам, перебирал в памяти недавние события: сначала — немец, потом — этот грабитель. Вдруг грабитель — не немец, а полицейский сыщик? Теперь еще Завьялов появился, хуже всякого сыщика.
«Спохватитесь, а меня уже нет!»
Те ящики, думал он, отправить багажом до востребования. Рано утром разбудить Черепанова, пусть запряжет лошадей, отвезет на железную дорогу. С Терентьевым, думал, можно в последнюю минуту поговорить. Банки, активные зерна — упаковать, тоже отправить багажом. Хорошо, что деньги есть на билет. Колбы, дешевая посуда — весь хлам пусть здесь остается.
— Клади, — говорил он себе шопотом и метался по лаборатории, сняв пиджак, засучив рукава. — Это сюда, сюда… Стружками, бумагой. Колбу — под стол. Бей, круши, все равно. Где крышка от ящика?
И тяжело, тревожно было у него на душе. Наступила ночь, темнота за окнами. Тихо вокруг. Ни шагов, ни человеческих голосов не слышно. Точно он один в мире живой, настоящий, как казалось когда-то маленькому, пятилетнему Вовке.
Лисицын, положив крышку от ящика на пол, стоял посреди комнаты, Сейчас ему чудилось, будто неотвратимая угроза нависла над ним, будто что-то страшное притаилось, ждет в этой тишине, готово обрушиться на него.
«Вдруг не успею уехать?»
Каторга, тюрьма, и погиб труд всей жизни, подумал он, — не достанется людям, что шли когда-то с котомками; даже не приснятся никому груды сверкающего белизной крахмала, белоснежного синтетического сахара, которые вот-вот, через два-три года, стали бы не мечтой, а явью! Погибнет, все погибнет!
«Нельзя, чтобы я один знал. Как можно? Нельзя, чтобы только записная книжка в футляре… Надо обязательно рассказать кому-то, передать открытие, рецепты, чертежи. Кому, господи, кто поднимет груз на плечи, чтобы честно… честно… простому русскому народу?»
Мысли мчались одна за другой.
«Раньше надо было… Что же я!»
Он уже решил: поедет завтра не в Петербург, а в Москву. Вспомнил: жив Климент Аркадьевич Тимирязев. О нем недавно говорил Терентьев: два года назад в Московском университете сто профессоров и преподавателей подали в отставку в знак политического протеста — Климент Аркадьевич тогда тоже порвал с университетом.
Старик, думал Лисицын о Тимирязеве, больной. А есть у него, наверно, ученики, друзья, последователи. Есть, вероятно, связь с теми, что готовят будущую революцию.
«Вот ему, Клименту Аркадьевичу, в его руки! И Глебов бы, наверно, так мне посоветовал».
Лисицын подошел к окну, принялся завешивать его одеялом — все казалось, что со двора, из темноты, кто-то следит, наблюдает за ним. Забрасывая край одеяла на гвоздь, увидел: над забором высунулась половина кривобокой, ущербной луны. Луна оранжевая, почти красная.
«Вдруг не доеду к Клименту Аркадьевичу, случится что-нибудь со мной, арестуют в пути?»
Он ходил из угла в угол быстрыми шагами, останавливался, прислушивался. Донеслось — заржала в конюшне лошадь; потом тишина стала глубже, еще тревожнее.
Через четыре часа, подумал Лисицын, он поедет. Тогда разбудит Терентьева, предупредит. Приедет к утреннему поезду как раз. А пока надо написать письмо Тимирязеву, коротко рассказать об основном, объяснить идею открытия, какие он делает опыты, назвать два-три главнейших рецепта. Это письмо теперь же, ночью, надо бросить в почтовый ящик. Если он сам, Лисицын, почему-либо не доедет до Москвы, пусть у Климента Аркадьевича будет это письмо.
«Глубокоуважаемый, высокочтимый Климент Аркадьевич! —
начал он неровным почерком, брызгая от торопливости чернилами. —