Белобрысый выбежал вперед, по-уставному вытянулся. Ощупав его тяжелым взглядом, офицер определил:
— На час станешь под лампу, за озорство.
«Стать под лампу» — Лисицын узнал это позже — было обычным наказанием для провинившихся кадет младших классов. Стояли «вольно», без напряжения; место посреди зала под большой керосиновой лампой находилось против комнаты дежурного воспитателя, и дежурный нет-нет, да посматривал на наказанного. Стой, одним словом, и молчи.
С этого дня за Вовкой потянулся шепот:
— Доносчик… Ябеда… Ябеда-беда, тараканья еда…
Микульскому было четырнадцать лет. Раньше он учился в подготовительном пансионе, а в первом классе корпуса остался на второй год. Кулаки у него были крепкие, нрав злой. Не многие из кадет осмеливались ему противоречить.
Вечером в темном коридоре, схватив новичка за руку, Микульский потребовал:
— Проси прощения, Лисица!
Новичок возмутился:
— И не подумаю! Сам проси!
— Са-ам? — с угрозой прошипел Микульский и сдавил Вовкины пальцы. — Ты заруби на носу: за длинный язык — шинель на голову… Излупят чем попало, тогда реви сколько угодно, жалуйся! Пшел вон!
От толчка в спину Вовка ударился лбом о косяк двери. Кубарем пролетел через порог.
На койках сидели, раздеваясь, кадеты.
— Господа! — крикнул на всю спальню Микульский. — Кто с фискалом водится, сам фискал!
Каким он казался себе беззащитным! Горько было чувствовать, что уже не вернешься в детскую, где Пелагея Анисимовна заботливо взбивала перину на кровати. Холодом веяло в огромной, неуютной спальне. Он посмотрел и посчитал: девятью восемь… плюс трижды шесть… девяносто коек стоят. Рядом — другая такая же спальня. Обе называются — третья рота. А в корпусе есть еще вторая рота и первая; там только старшие классы. Вовка видел весь корпус в столовой. И на молитве тоже всех видел. Противное все, враждебное, чужое!
Утром в шесть часов пронзительно трубил горнист. Потом раздавались команды: на молитву, на завтрак, в классы. Вовка становился в строй и шел, погруженный в тоскливые мысли, ежась от окликов дежурных офицеров.
Первые месяцы жизни в корпусе были для него, конечно, самыми трудными. Тогда даже золотушный Сотников, сосед по парте, выпячивал грудь и цедил сквозь зубы:
— Ты-ы, Лисица! Отодвинься!
Сначала попытки подойти к кадетам — поговорить, участвовать в игре — кончались для Вовки плохо. Одни отмалчивались и отворачивались, а другие неожиданно щелкали его по носу или хлопали ладонью по затылку и хохотали. Иногда у него в чистой тетради неизвестно откуда обнаруживался комок грязи, иногда в кармане — живая мышь, иногда ночью сдергивали с него, спящего, одеяло. Чем сильнее пугался Лисицын, чем больнее ему было, тем больше радовался в своем углу Микульский.
Стекла окон заросли инеем. По вечерам при зажженных лампах иней блестел разноцветными точечными огоньками. Вовка уже не плакал, если спотыкался о протянутую между партами веревку, не улыбался виноватой улыбкой, если на него брызгали чернилами. Он сдвигал брови и молча отходил в сторону. Гордость появилась как-то сразу. За несколько недель он повзрослел. Чтобы не проронить ни слова, он прикусывал язык и заставлял себя думать о постороннем: об отце, матери, няне или просто о заданных уроках.
Оглядываясь вокруг, Вовка обязательно вспоминал о Микульском. Лицо Микульского он мог видеть даже через стену, из другой комнаты, даже закрыв глаза. Это лицо преследовало всюду — ухмыляющееся, с опущенными углами губ, с ненавистным широким подбородком. Другие кадеты были лучше, но каждый из них казался верным слугой белобрысого. Чувствуя их рядом, Вовка изнемогал от отвращения. Однако желание подраться или исподтишка прижать кому-нибудь дверью палец очень редко приходило ему в голову. И он подавлял такое желание. Это было бы унизительно — делать так, как они делают.
«Трус»,- решили о нем кадеты.
Вовка молчал и думал, что все похожи друг на друга, а он один ни на кого не похож. Возникало забытое ощущение, как в раннем детстве после поддельного медведя, что люди вокруг него не настоящие, а он один во всем мире без коварства, тупости и фальши, подлинный человек. И ему надо без конца терпеть, потому что понять его окружающие все равно неспособны.
Уже став инженером — пятнадцать, двадцать лет спустя, — если в памяти всплывал кадетский корпус, Лисицын морщился; только о каникулах воспоминание было приятно.
Когда он перешел во второй класс — и позже, когда перешел из второго в третий, — за ним в корпус приезжал отец. В пути домой они бывали вместе; до дома — целые сутки езды по железной дороге.
В ясные летние дни отец приказывал подать верховых лошадей, учил сына держаться в седле. Он не ожидал, что мальчик окажется таким ловким и смелым. А Вовка упивался новой радостью — мчаться на взмыленном коне навстречу ветру, чувствовать упругую подвижность своих мускулов, шум воздуха в ушах, чуть шевелить поводом и видеть, как конь меняет направление бега и как позади летят комья земли из-под копыт.