В отношении каждого процесса следует различать: формальное обвинение, выдвигавшееся его организаторами против подсудимого; действительное обвинение (т. е. та вина, за которую преследовали подсудимого); внутриполитические и внешнеполитические цели, которые ставили себе организаторы процесса. В истории встречались все мыслимые совпадения и несовпадения формального обвинения, действительного обвинения и политической цели. В политических процессах ярко отразилось представление каждой эпохи о прерогативах монарха и его подданных (точнее, различных категорий этих подданных), правительства и граждан, о дозволенном и запрещенном в политике — опять-таки с точки зрения центральной власти и лиц, находящихся на различных ступенях социальной лестницы и (поскольку это касается феодального общества) относящихся к разным сословиям. Речь шла при этом не о каком-то на деле соблюдаемом «кодексе поведения», а о постоянно нарушаемых (причем прежде всего самой властью) нормах, которые тем не менее оставались своеобразной шкалой для оценки политических поступков.
Хотя в общественном сознании начиная еще с эпохи Возрождения четко прослеживается мысль о несовместимости морали и политики, организаторы процессов неизменно пытались представить действительное или мнимое нарушение этих политических норм как покушение не только на существующие законы, но и на основы религии, нравственности и права. Границы между одобряемым, терпимым и воспрещаемым были очень подвижны — сдвигались даже представления о том, что являлось государственной изменой. Значительная часть того, что входило в понятие государственной измены в Англии в XVI в., считалась бы терпимым или даже нормальным, законным действием и в XIV, и в XIX веках.
Выбирая оружие политического процесса, отказываясь по различным причинам (невозможность, неудобство, соображения пропагандистского характера и т. п.) от внесудебных способов расправы с противниками, правительство в то же время не всегда бывало склонно действовать с открытым забралом. Иногда даже отрицалось, что этот процесс политический, его изображали в виде обычного уголовного дела. Бывало и наоборот, когда обычные уголовные дела тенденциозно представлялись в виде политических преступлений. Мы уже не говорим о тех особых случаях, когда политический процесс являлся формой, с помощью которой тех или иных лиц пытались спасти от ответственности за совершенные преступления.
Признания в несовершенных преступлениях не обязательно вырывались пыткой или страхом перед ней или перед варварской «квалифицированной» казнью. Самооговоры были нередко следствием как раз полного отсутствия какого-либо несогласия подсудимых с правительством, какого бы то ни было сочувствия любой оппозиции, если таковая вообще существовала. Иначе говоря, самооговоры могли быть лишь своеобразной формой лояльности.
Жертвы ложных обвинений при Генрихе VIII уже на эшафоте шли на клятвопреступление, которое, по распространенному тогда мнению, отнимало всякую надежду на спасение души, чтобы угодить власти, пославшей их на смерть. А при Карле II в своих предсмертных заявлениях осужденные были готовы идти на клятвопреступление, чтобы создать затруднения своим политическим противникам, если не самому правившему монарху. Из сказанного отнюдь не следует, что обвинения, «подтверждаемые» самооговорами из лояльности, не имели никакого политического значения. При рассмотрении группы таких процессов в совокупности обычно выявляется, что иногда кажущийся нелепым и лишенным цели судебный террор в действительности имел смысл именно своей бессмысленностью, невозможность понять причины репрессий подавляла волю, немотивированность преследований подчас и приводила к слепой покорности.