Вадим Артемьевич несколько раз внимательно перечитал его, старательно очистил перо, нехотя обмакнул его в чернила и, вздохнув, вывел жирную подпись.
– Что это вы так тяжело вздыхаете? – спросил я.
– Нелегко подписываться под несправедливостью, – ответил он.
Это меня удивило.
– Зачем же ты подписался, если сомневаешься?
Ухорин усмехнулся:
– Ведь ты же, Семен Кузьмич, тоже сомневаешься. И тоже подписался, и не только подписался, но и сам сочинил это решение.
Меня взорвало.
– Что ты этим хочешь сказать? – резко спросил я.
– Сомневаешься – не торопись делать выводы, – спокойно ответил Вадим Артемьевич и, помолчав, добавил: – Мне кажется решение неверным – по-вашему выходит, что волка убить так же легко, как курицу. Да если бы у него на лапе не было капкана, разве бы его убили! Волк хитрый и осторожный зверь, недаром на него облавой ходят.
– Если бы волка не убили из ружья, он все равно ушел бы, отгрыз лапу и ушел, – веско заявил заседатель Ефимов.
– Конечно, ушел бы, – охотно согласился с ним Ухорин.
– Чего же ты хочешь наконец? – спросил я Вадим Артемьевич сказал, что он ничего не хочет и ему совершенно наплевать на этого волка, но справедливость требует, чтобы шкуру и премию поделить между охотниками поровну.
Мы еще немного поспорили с ним, но уже для вида, из самолюбия. Неопровержимая логика Ухорина была очевидна.
Когда я заново переписал решение и огласил его в зале судебных заседаний, охотники дружно сказализ «Спасибо, гражданин судья». Другого решения они и не ожидали. В таких делах они разбираются лучше всех судей, вместе взятых.
Вадим Артемьевич готов в любое время слушать любое дело. Если я его не вызываю, он идет в сельсовет и напоминает мне по телефону.
– Семен Кузьмич, вы меня не забыли? – спрашивает он.
– Никак нет, Вадим Артемьевич. Только что думал о тебе.
– Значит, мне завтра приходить?
– Обязательно.
В колхозе Ухорин числится общественным казначеем. Я очень смутно представляю, что это за должность На работу в суде он смотрит как на свою основную и дорожит ею.
Примирение
Позавчера я провел выездную сессию суда в Макарьевском сельсовете. Вы, наверное, думаете, что для этого мне специально по заказу подали машину и я погрузился в нее с заседателями, прокурором, адвокатом, экспертами и прочими участниками процесса. Ничего подобного! Я сунул в портфель три тощие синие папки и сказал своему секретарю Тонечке Пишулиной: «Идем». И мы пошли.
По большаку до Макарьева километров пятнадцать Мы же двинулись напрямик тропинкой. Утро было ясное, тихое, прохладное, с обильной росой. Солнце еще не жгло – оно тепло и приветливо улыбалось нам с бездонно прозрачного неба. Река, отшумев в узком каменистом русле, спокойно текла, мягко покачивая прибрежный камыш, звонко клокотала на перекатах. Над густыми зарослями березняка, свистя и хоркая, тянули вальдшнепы; с противным пронзительным криком как настеганный носился чибис.
Но уже чувствовалось, что весна догуливает свои последние деньки, а на смену ей идет лето – душное, пыльное, с роями мух и назойливыми слепнями, с полуденной сонной истомой, соленым потом, с горячим дыханием ветров, бурными грозовыми дождями и изнурительными полевыми работами.
Влажная, упругая тропинка вела вдоль берега, крутого и обрывистого. Над водой клубился пар, словно ее подогрели. От берегов стремительно шмыгали ельцы, узкие и темные, как тени, на быстринах плескались язи, а в густых зарослях осоки тяжело, как камень, бултыхнулся лещ.
Тропинка свернула в сторону, и мы, перейдя по бревнам крошечное болотце с протухшей ржавой водицей, вышли на широкий низинный луг с редкими приземистыми кустами ольшаника. Свежий, сочный, изумрудный, он цвел вовсю, блестел и переливался мириадами радужных искр.
И я задрожал, как от озноба. Моя душа встрепенулась, и я чуть не задохнулся от радости. Свершилось чудо! Оно, это тонкое едва уловимое «я», внезапно вернулось, и мне захотелось кричать и плакать. И я бы закричал и навзрыд заплакал от счастья, если бы не было рядом секретаря, – упал бы в траву, исступленно целовал бы эту благодатную сырую землю, дающую нам все; и жизнь, и силу, и счастье, и любовь. И мне стало легче и привольнее, чем птице. Я мог свободно дышать, чувствовать и наслаждаться. Теперь я обладал всем! Все, что окружало меня, было мое: солнце – только для меня, и этот веселый пестрый луг существовал, чтобы услаждать и радовать мое «я».
Удивительно тонкая, капризная и чудесная штукенция собственное «я» – то, что способно чувствовать, понимать и находить смысл и радость жизни в самом простом и обычном; и в этом заболоченном лугу, и в кривоствольной чахлой березке, и в стройной, гордой сосне, и в лиловом полевом колокольчике, и в этой светлой, игривой речонке с нелепым названием Разливайка.
Вернувшееся «я» не покидало меня весь день. Наоборот, оно росло, крепло, и наконец я полностью стал самим собой – человеком, умеющим чувствовать, страдать, а также уважать чувства и страдания других.