Клавка, конечно, и приврет – недорого возьмет, но все же баба она красивая, глазастая, первой узнает любые новости, и если уж она видела что-то своими глазами, можно на целых пятьдесят процентов быть уверенным: так оно и было; на остальные же пятьдесят процентов вскоре убедитесь, что так никогда не былой быть не могло. Да и сама Клавка не особенно настаивала: «Хотите – верьте, хотите – нет, а вот, лопни мои глазыньки, не вру». И поскольку ее глазыньки, большие, завлекательные, жадные, еще ни разу не лопнули, добрые хмелевцы верили ей на все сто процентов. А не очень добрые, ожидающие от жизни любой каверзы, не верили ни на копейку, не говоря уже о процентах: Клавка была потомственным продавцом, торговцем, а торговцев, как известно, еще Спаситель изгнал из храма.
Парфенька был добрым, но не до окончательности, не до святости, как Сеня Хромкин, который ради хмелевцев забывал себя, свои интересы и интересы ни в чем не виноватой своей семьи. Парфенька о семье всегда помнил, а в исключительных случаях даже советовался с домашними. Вчера, выслушав Клавкино сбивчивое – волновалась баба – сообщение, он тут же сказал о нем своей Пелагее Ивановне, которая, впрочем, махнула рукой: «Язык-то без костей, слушай сплетницу!», а вечером спросил об этом Витяя. Тот хоть и торопился, а все же подтвердил Клавкину новость: да, мелькнул какой-то организм, что-то такое зелено-желтое, длинное, как пожарный шланг, извилистое. Кажется, неподалеку от утятника, у кривой ветлы. Может, шланг и был. Водозаборный, толстый. Там же у ивановцев поливной участок люцерны на зеленую подкормку, насосная станция…
Парфенька такое соображение отверг:
– Какой шланг, если утята пропадают – щука это, утятница!
– Десятиметровой длины? Ну ты даешь, батяня! Головушка не болит?
– Де-е-сять метров?! – У Парфеньки перехватило дыхание. – Неужто все десять?
– Может, пятнадцать, я не мерил.
– А почему зеленая с желтым?…
Витяй торопливо переодевался в выходную одежу – должно быть, в кино или к девкам – и больше ничего не прибавил, а настаивать Парфенька не решился. Витяй у него такой, что осмеет родного отца и не охнет. А из Ивановки с начала весны шли слухи, что в заливе у них промышляет утятами разбойная щука. Они уж н какое-то бабье имя ей дали.
После ужина Парфенька заменил на спиннинговой катушке леску на более прочную, миллиметровую, привязал на стальной поводок серебряную (из ложки отлил тайком, чтобы старуха не увидела) блесну с тройником на хвосте, отыскал среди игрушек внучки зевник для щуки, приготовил рюкзак и литровый термос с холодным квасом, веревку и подсачок, подкачал шины велосипеда. Ивановка – не ближний свет, верст восемь, а то и больше, пешком не пойдешь. И только после этого лег спать. И едва прислонил голову к подушке, как сразу проснулся: в окне брезжил голубой рассвет, ходики показывали половину третьего. Вот как зарядился ожиданием чуда – отключался и включался сразу, будто механизм. И дальше действовал с четкостью отлаженной машины: ноги сделались продолжением педалей велосипеда и двигались как шатуны, руки застыли на руле, глаза, как фары, цепко держали дорогу, и только спина взмокла. Через полчаса он был на месте.
И вот стоял с приготовленным спиннингом на берегу волжского залива, нетерпеливо осматривался, прислушивался.
Уже рассветало, но бревенчатая старая Ивановка, испуганно отбежавшая от залива, еще спала: междупарье, торопиться некуда, скота в личном пользовании тут не держали, а колхозный был в летнем лагере и выходил на пастбище часов в шесть. Разбаловались люди, как в городе.
Залив сплошь до того лесного берега лежал, как уже сказано, белый, пушистый, и тишина была белая, непорочная, не огорченная ни одним грубым звуком. Правда, неподалеку от ветлы, на открытом выгульном дворе, сбегавшем от утятника к заливу, сонно переговаривались за метровой штакетной изгородью утята, но их детские голоса, смягченные расстоянием, не мешали слуху.
Парфенька положил спиннинг на отдыхающий велосипед, снял с плеча пустой рюкзак, постелил его на мокрую от росы траву рядом с велосипедом и сел ждать солнышка. Заря уже отыграла, вот-вот выкатится красное и в полчаса подметет до зеркального блеска весь залив. Можно бы сделать парочку пробных забросов, но ведь зряшные будут, вслепую, зацепишься еще за корягу, рви потом леску, опять настраивай снасть, а рыбу уже спугнул. И самая уловистая, самая дорогая блесна тю-тю.
За спиной послышались осторожные, крадущиеся шаги, Парфенька обернулся – от ветлы двигался Тоськин с кривой дубинкой, могучий, жалостливый мужик по прозвищу Голубок, заведующий здешней утиной фермой. Он тоже узнал Парфеньку, просиял:
– Неужто Парфен Иваныч?… Да как же ты догадался, голубок? А я нынче сам хотел за тобой. Вот, думал, позавтракаю и – в Хмелевку, к самому Парфен Иванычу… Радость-то какая, голубок, слов нет.
Парфенька вежливо встал и подержался за его большую, как совковая лопата, руку. Упрекнул с улыбкой:
– Радость, а с палкой ко мне подкрадывался. Голубок смущенно бросил кривулину в траву.