Я зашел к нему… Так просто зашел. А может, и по делу, кто его знает, не помню. Только что больной от него ушел. Сидит за столом, ухмыляется. Хороший дед. «Лучезарный» дед — кто-то его назвал, Алексей Алексеевич, кажется. Сажусь напротив, а он вынимает из кармана нитроглицерин и закладывает в рот. «Что, прихватило?» — «Бывает, — отвечает и тут же бледнеет и откидывается на спинку стула. — Ничего, ничего, сейчас пройдет». А сам совсем осел на стуле и снова за нитроглицерин. «Прилягте на диван, Яков Григорьевич. Я помогу». — «Сейчас, сейчас. Сейчас пройдет. Не беспокойся». Это он мне говорит, чтоб я не беспокоился!
Я его под руки и на диван. Он — свое: «Ничего, ничего. Не волнуйтесь, сейчас пройдет». Или это он себя успокаивал? Смотрю, зрачки поплыли, расширились. Я за пульс — нет. Уходит.
Крикнул в дверь, чтоб реаниматоров звали, а сам начал массаж делать. Хорошо, что он на деревянном диванчике лежал, а то бы на пол пришлось стаскивать. Когда реаниматоры набежали, успел запустить сердце. Быстро, с нескольких ударов заработало, пульс на периферии сразу, зрачки сузились, сознание появилось — он опять мне. Или не мне? Как пластинка. Автомат.
«Ничего, ничего. Сейчас пройдет».
И тут же опять зрачки поплыли. Тут уж реаниматоры сделали все: и массаж, и искусственное дыхание по всем правилам, и капельница, и электроудары, и внутрисердечные уколы. Конечно, уж не мой дилетантизм чертов. Массаж на совесть — ребро сломали. Понятно, у такого старика иначе и не запустишь сердце, а им и во второй раз удалось запустить. Перетащили мы его прямо на диванчике в реанимационную. Да все равно. Годы сказались, конечно. Уже за восемьдесят. К вечеру ушел. А не зайди я к нему, после б зашли — а он мертвый. Может, и лучше. Не мучили бы его. Не чувствовал он, наверное, ничего. А то грех на мне великий. Так и запомню на всю жизнь: «Ничего, ничего. Не беспокойтесь. Сейчас пройдет».
Не прошло. Вернее, все прошло. Все проходит.
А потом похороны были. Свет все организовал по самому что ни на есть лучшему разряду. Не первому, а лучшему. Народу было уйма. Если б деду сказали при жизни все, что говорили на похоронах да на поминках, он, может быть, и еще пару лет прожил. Хотя он-то, наверное, уже не обращал внимания на слова. Может быть. Да нет, всем приятно. Надо говорить поминальные речи, пока мы живы. Но про него правильно говорили. Вроде бы дед и не зав, и не глав, и не шеф, и не вчинялся ни во что, сидел молчал да ухмылялся, а на самом деле большую роль в нашей жизни играл. Может, улыбался хорошо и много? Что-то доброе в нашей больнице на нем держалось. Или недоброе при нем на корню глохло, черт возьми.
Тревожно мне. То ли и дед почувствовал тревогу и не выдержал. То ли дед умер, и поэтому тревожно. Вроде бы возраст, время пришло, закон природы, а так тревожно стало без деда.
ЛЕВ МИХАЙЛОВИЧ
Когда я притронулся к нему, как всегда, поразила неживая холодность тела. И не просто неживая — мертвая. Это какой-то особый холод. Мертвые холоднее льда. Все так похоже на деда, но не дед. Какое-то нелепое правдоподобие. Дотронулся до рук его — того, что было руками, — провел по лбу, бровям. Как будто хотел удержать нечто от нас уходящее. При жизни его мне в голову бы никогда не пришло положить ему руку на лоб.
Я понимаю, в конце концов смерть — вещь естественная, это тоже жизнь. Пусть для истории роль личности и невелика, но это уже потом, когда все нынешнее станет историей. А сейчас для живущих, для действующих, для непосредственно окружающих смерть любого всегда оказывается причиной грандиозных перемен, всего сегодняшнего, того, что, глядишь, и станет историей. Смерть — самое влияющее на жизнь событие. И сколько бы ни говорили вокруг, что событие это естественное, нормальное и неизбежное, оно становится страшным. Ведь по какому пути пойдут изменения, мы не можем знать, грядущее непредсказуемо, ибо его нет еще, нет физически, и из каких составных частей оно соберется, знать нам не дано.
Страшно, всегда страшно, когда умирает кто-то рядом, страшно, когда умирает заведомо хороший человек. Безотчетно страшно, даже если умершего ждет вечное блаженство, которое, может, есть, а может, нет. Мне страшно, потому и мысль моя бьется, крутится на месте, не может отойти в сторону… Собственно, так часто бывает, когда встречаешься со смертью в своем кругу. Страшно и больно, потому что очень уж хороший человек был, но воочию видишь это лишь сейчас, глядя на него мертвого.
Я посмотрел на то, что было его лицом, лбом, головой. Какие мысли бурлили там, какие желания рождались внутри этого тела в молодости — мне и представить невозможно. Конечно, были и тривиальные мысли, наверно, и обычные, может, и низкие желания, но не они определили тот уровень доброты и лучезарности, что так животворили все вокруг. Оказалось, много значил дед для нас при жизни, но сейчас от него не исходило никакого умиротворения… Может, и было какое умиротворение и покой, но не для жизни. Что-то стабильное в отличие от круговерти, где все мы остались, — круговерти, которая и есть жизнь.